— Это прямое влияние иезуитов на Третий орден, — сквозь зубы, с неприязнью проговорил Шуман. — Если они в своей миссионерской деятельности не брезговали становиться браминами и париями, носить одежды буддийских священников и языческих жрецов, то что стоит им теперь требовать от своих агентов любого обличия для выполнения очередных политических или… — Шуман запнулся, но, подумав, все же договорил, хотя и понизив голос: — или диверсионных заданий святого престола. Недаром Лев XIII назвал терциаров «святой милицией Иисуса Христа». А Григорий IX именовал их солдатами Христа, новыми макавеями…
— А разве священник в своём деканате не является объединяющей силой для терциаров? — Грачик задал этот вопрос, надеясь, что Шуман наконец расскажет и о собственной роли в организации Третьего ордена. И не ошибся.
— Да, мы, священники, обязаны руководить деятельностью терциаров-мирян, — неохотно ответил Шуман. Грачику пришлось подтолкнуть его на продолжение:
— По примеру того, что делали терциары в Польше, вам следовало направить терциаров на борьбу с коммунистами. Они же, братья Третьего ордена, должны были содействовать распространению и утверждению в Латвии христианского социализма.
— Латышский рабочий, и даже крестьянин, не очень-то был склонен заниматься этой материей, — ответил Шуман. И по тону его вовсе нельзя было заключить, что он доволен такой склонностью латышей. — Рабочие предпочитали социализм без примеси христианства, батракам же было не до политики, а серый барон, как правило, был фашистом.
— И вы работали с ним заодно? — Тут Шуман опустил взгляд, а Грачик улыбнулся. — К счастью, кажется, все это — далёкое прошлое.
Несколько мгновений Шуман глядел на него исподлобья, потом также улыбнулся.
— Вы ещё очень молоды, но когда-нибудь из вас выработается отличный психолог, — сказал он, — Впрочем, вы и сейчас уже сущий чародей!
— Пока только ученик чародея. От души советую вам увереннее идти по тому пути, на который встали: с народом, а не против него. За свою свободную Советскую Латвию.
Священник вздохнул и посмотрел в сторону на только что посаженную им берёзку. Её листочки блестели от дождя. Капли медленно собирались на их острых зубчиках и не спеша, словно в задумчивости, скатывались на подставленную отцом Шуманом широкую розовую ладонь, как неторопливые последние слезы уже выплаканного горя.
— Вы помните, — продолжал, между тем, Грачик, — как один из организаторов Третьего ордена на советской земле епископ Цепляк советовал своим ксендзам: «Пусть священник исполняет скорее роль советчика, инспиратора, опекуна, а исполнение всего и управление терциарами оставляет в руках выбранного им из среды светских членов Ордена». Вы так и делали?
Не отрывая взгляда от берёзки, Шуман негромко сказал:
— Делал. — Он сокрушённо покачал головой, потом медленно проговорил: — Вероятно, того, что я сказал, достаточно, чтобы предстать не только перед церковным судом… достаточно, чтобы с меня сняли сан, но… я не боюсь… нет! — И он решительно мотнул головой. Это вышло очень энергично. — Суд церкви — не суд народа, только такой суд страшен мне теперь… Суд моего народа!
— На справедливость этого суда вы могли бы положиться, но тут, я думаю, ему нечего делать.
При этих словах Грачика Шуман обеими руками взялся за тоненький ствол берёзки. Словно теперь не он её должен был поддерживать, а искал в ней поддержки сам.
Грачик взял со скамейки и развернул плащ — он был совсем сухой. Дождь шёл уже вовсю, и Грачик надел плащ поверх уже промокшей рубашки. Шуман, как стоял, прижавшись лбом к стволу деревца, так и остался. Грачик вышел из садика и тихонько притворил за собой калитку. Дойдя до поворота дороги, поглядел назад: Шуман стоял все так же, прижавшись лицом к деревцу. Его могучая спина была согнута, и широкие плечи опустились в бессилии.
Рухнула последняя надежда Квэпа избежать возмездия. Старания сойти за шизофреника ни к чему не привели. Следствие было закончено, обвинительное заключение вручено вторично. Глядя на слезы, стекавшие по жёлтым, оплывшим, как подтаявший сыр, щекам Квэпа, адвокат тщетно искал начало и конец своей речи на суде. Пункт за пунктом они вместе в десятый раз прочитывали обвинительное заключение. Безнадёжность глядела в глаза Квэпу с каждой страницы, из каждой строки.
Отросшие волосы падали Квэпу на лоб. Концы их сохранили следы тёмной краски, но из-за того, что она не подновлялась, волосы отливали теперь зелёным. Там и тут появились седые пряди — животный страх съедал даже окрашивающий пигмент волос, как съел остатки румянца на обрюзгшем лице, как погасил жадный блеск глаз обжоры и сластолюбца, как превратил когда-то крепкое тело в дряблый мешок с тяжёлыми костями мясника. Страх до краёв заполнил мозг Квэпа, налил холодом сердце, разложил отвратительной слабостью мышцы, заставил дрожать скелет. Это был всепоглощающий страх, о каком Квэп до тех пор не имел представления. Но и теперь у Квэпа ни разу не шевельнулась мысль о том, не испытывали ли подобного же страха его жертвы в прошлом? Он не думал об этом теперь так же, как не думал тогда, когда одетый в мундир айзсарга посылал пулю в голову жертвы или когда вывязывал узел удавки на глазах приговорённого к повешению. Все было обыкновенно и просто в «Саласпилсе», — здесь все казалось невероятным, словно одна его драгоценная жизнь, противопоставленная жизням сотен замученных им, была несоразмерно высокой ценой.
Так устроена ущербная часть человечества: представление о ценности жизни бывает до абсурда противоречиво. Закоренелому преступнику, ни в грош не ставящему чужую жизнь, его собственное жалкое существование кажется самым ценным, ради чего стоит пожертвовать миром. До последней минуты Геринг, Заукель, Кальтенбруннер не могли себе представить, что в обмен на воздвигнутые ими пирамиды черепов народы смели потребовать хотя бы такую ничтожную плату, как головы убийц. Когда-то и им, как теперь Квэпу, цена казалась недопустимой, невероятной. Квэп почти не спал. Он день и ночь метался по камере. Иногда останавливался перед глухой стеной и упирался в неё лбом, как бык, намеревающийся пробить каменную кладку тюрьмы. Он стонал и плакал так, что надзиратели вызывали врачей, и те давали Квэпу снотворное.
Квэп долго не решался задать адвокату вопрос о возможном приговоре. Слова «Указ 12 января» лишили его последних сил, способности стоять. Милость суда, снисхождение?.. Двадцать пять лет?.. Этого Квэп не мог себе представить. Он своими глазами видел, как люди умирали в лагерях через год, через два от голодовки и истязаний. Он видел таких, кто выдерживал три года. Но ему ещё не доводилось видеть людей, выдержавших двадцать пять лет. Мозг Квэпа не вмещал такой цифры. Десять лет до войны он был айзсаргом — это реально. Десять лет после войны он пробыл в «перемещённых» — это тоже реально. Но пробыть четверть века в тюрьме?! Это было по ту сторону реального. Квэп перестал плакать и с ненавистью посмотрел на адвоката, словно тот был повинен в возможности такого приговора.
— А разговоры о том, что каждый «перемещённый», вернувшийся сюда, будет принят как блудный сын? А обещание прощения? А земля и работа, а отеческая рука родного народа?! — кричал он, подаваясь всем телом к адвокату.