Ученик чародея | Страница: 139

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Заметив, как волнуется Кручинин, Крауш перебил его:

— Грачьян сдаётся… Так? — обернулся он к присмиревшему Грачику. — Нашей молодёжи действительно кажется, что если человек, живший во времена тирании, не был революционером, так его со счётов долой!.. Это наша вина, Нил: так мы их воспитали.

— Пусть не надевает на себя шор… — сердито отозвался Кручинин. — На свете предостаточно охотников сунуть чужую голову в шоры… Тирания! Но ведь она не только прошлое. Сколько народов по ту сторону барьера ещё страдает от тирании грабительских групп и целых классов. К сожалению, некоторые народы ещё не сумели сбросить её постыдное иго… В такой обстановке все более или менее случайно.

— Почему более или менее? — перебил Грачик. — Все случайно или все закономерно?

— В той системе, в том обществе, где может существовать тирания; там, где жизнь не направляется стоящим у власти рабочим классом, где она не построена на подлинном марксистско-ленинском учении, где не знают порядка социализма — там, душа моя, много, ох как много случайностей!

— Есть законы жизни… непреложные законы.

— Вот они-то, эти законы, и говорят: изжив себя, капитализм приходит к хаотической смене случайностей — плоду более или менее порочной фантазии более или менее случайных руководителей, но почти всегда горе-руководителей.

— Руководителей на горе! — рассмеялся Крауш.

— Вот именно. На горе народам!

— Все это не имеет никакого отношения к нам, к нашему спору, — возразил Грачик.

Кручинин с нескрываемым неудовольствием посмотрел на молодого друга.

— История, дружище Грач, это клубок таких сложностей, что я не взялся бы подобно тебе эдак смаху решать, что имеет и что не имеет отношения к нашему спору. Це дило треба разжуваты… Помнится, мы с тобой об этом как-то уже говорили.

— Не помню…

— А когда «бородач» послал мне в спину заряд дроби?

— Я об этом ничего не знаю, — обеспокоено проговорил Крауш.

— О, этот пробел ты легко пополнишь, просмотрев «Дело Гордеева»… Случай даже был как-то описан под названием «Личное счастье» твоего покорного слуги.

— Довольно сомнительное счастье, — заметил Крауш. — Заряд дроби…

— Дело было не в заряде, а… однако, оставим этот разговор. — Кручинин нахмурился. — Он заведёт нас в дебри, из которых не выбраться до утра. У меня не хватит времени, чтобы высказать тебе то, что хочется сказать по долгу представителя поколения, которое уходит, к сожалению, почти не оставив письменных свидетельств своего опыта. Так сложилась наша жизнь: не хватало времени писать. И мы, сами получив богатое литературное наследие от предшественников, почти ничего не записали для нашей смены.

— Ты преувеличиваешь, — сказал Крауш.

— Потом мы с тобой поспорим, а сейчас я должен сказать ему несколько слов… Ты слушаешь меня, Грач?! — с досадой сказал Кручинин и потянул к себе молодого человека, подсевшего было к чайному столу, где, охватив ладонями пёстрого петуха на чайнике (её сегодняшний подарок юбиляру), сидела Вилма. Она грустным взглядом следила за Кручининым, о котором столько слышала от своего мужа, что, кажется, знала все его повадки, привычки и даже думы. Но сегодня она не узнавала его. Кручинин был совсем не тем «учителем», образ которого возникал из рассказов Грачика. Перед нею был желчный человек, насмешливо говоривший её мужу, указывая на неё саму.

— Предоставь ей любоваться тобою, пока ты выслушаешь меня. Можешь смотреть на меня, а не на Вилму, хотя бы пока я с тобой говорю?.. Ты сейчас неуважительно отмахнулся от человека, который действительно был для меня образцом. Не понимай меня примитивно: счесть Кони жизненным образцом для меня не значило подражать ему. Но духовный облик этого человека заставил меня задуматься над качествами, какими должен обладать человек, посвятивший себя нашему делу. Он был для нас, студентов, не только кладезем юридической мудрости, а и другом в самом теплом значении этого слова. Быть может, от этого пахнет немного смешной архаикой, но, вступая в новый для него советский мир, Анатолий Фёдорович, уже глубокий старик с горячей душой неиспорченного юноши, повторял нам, объятым суровой атмосферой диктатуры, слова, бывшие для него на заре его деятельности подлинным заветом: «Творите суд скорый, правый и милостивый». Хорошо помню: злые языки шептали, что-де хитрый старик призывает не делать разницы между рабочим, с голодухи стащившим кусок латуни для зажигалки, и патриархом — участником контрреволюционного заговора. Но это была клевета на умного и честного старика. Вместе с тем все мы отвергали суд «милостивый», требовали суда строгого, без пощады, не хотели знать никаких милостей. Старик не спорил, он понимал, что иначе мы тогда не могли…

— В тебе говорит сейчас много личного, — сказал Крауш. — А мне, когда вспоминаю то время, приходит на память не Кони, а Самарин. Особенно хочется вспомнить эту фигуру именно сегодня, когда мы полны впечатлениями от дела церковников. Кони и Самарин оба осколки старого режима, оба царские сановники!

— Один осколок — чистый хрусталь. Преломляясь в нём, на нас, молодых советских юристов, упал не один луч света. А второй — Самарин — мутный осколок церковного стекла. Трибунал поступил с ним именно так, как должен был поступить, — расстрелял его… Разные бывают осколки у разбитого вдребезги, милый мой Ян, — с этими словами Кручинин обернулся к Грачику: — Тебе в твоей практике, вероятно, уже не придётся с этим столкнуться. Разбить старые сосуды и рассортировать осколки досталось на нашу долю… Это было нелегко — мы тогда не имели права думать о милости и тем более о суде, равном для всех. Нам приходилось защищать революцию. Но тебе придётся о многом задуматься, если судьба приведёт столкнуться с подобными делами. Взять даже нынешнее дело Квэпа. В былое время мы не стали бы тратить время — поставили бы к стенке его самого и всех, с кем он соприкасался. И были бы правы. Никто не смеет упрекать нас в том, что мы были суровы. Другое дело теперь, когда наше государство стоит на ногах более прочных, чем знал какой-нибудь другой режим, — это ноги всего народа. Мы уже не боимся укусов, которые могли быть прежде просто смертельны. Мы ответим на них в десять раз крепче чем прежде. Вам, нашей смене, достаётся великая честь — стоять на страже этого правопорядка, обеспечивающего права человека в нашей стране… — Он пристально посмотрел в глаза притихшему Грачику и повторил: — Великая честь блюсти права человека… Чтобы покончить с вопросом о сенаторе, возбуждающем такую неприязнь Яна Валдемаровича, скажу только, что именно этот сенатор подсказал ещё одному осколку — некоему графу сюжеты его «Воскресения» и «Живого трупа». Друзьями сенатора были Достоевский, Некрасов, Гончаров, Грот, Гааз…

— А ты знаешь, — неприязненно проговорил Крауш, — мне не нравится вся эта… — он закашлялся и после невольной паузы вяло договорил: — Интеллигентщина какая-то, да, ещё с привкусом достоевщины…

— Что ты сказал? — Нет, ты повтори: достоевщина?! Да ты просто болен, старина! Ей-ей, ты болен… Вот она работа прокурора!.. До чего довела. — Кручинин рассмеялся и схватил Крауша за обе руки. Но тот оставался хмуро насторожённым. — Значит «достоевщина»? Ещё один осколок, опять осколок?.. Ох, братцы, как вы меня злите! Достоевский! Какой умный был человек и как потрудился для нас на ниве исследования преступления и наказания… Судя по всему, мы не знаем даты, когда будет издан декрет об упразднении тюрем. А между тем у нас есть исследование о царской тюрьме. Но до сих пор мы не знаем исчерпывающего труда о современной тюрьме. А он, на мой взгляд, нам очень нужен. Не для того, чтобы узнать, как усовершенствованы камеры и запоры. Нет, нет, я имею в виду совсем другое. Я хотел бы, чтобы тот, кто вынужден посылать людей в тюрьму, будь то создатель кодекса или судья, знал, чего он ждёт от этого института. Конечно, кроме изоляции, как таковой. Быть может это прозвучит несколько прекраснодушно, но ей-ей: срок уничтожения у нас тюрем зависит от тех, кому сей институт предназначен. — Кручинин повелительным движением руки отвёл протестующий жест Крауша. — Ты хочешь мне возразить: какое дело Кручинину до всего этого? Твоё мол дело всего-навсего найти преступника и в лучшем случае доказать его виновность… А что ежели я скажу, прокурор: на самой ранней стадии расследования, когда я ещё не знаю виновника преступления и даже не понимаю, найду ли его, — и тогда в голове у меня стоит вопрос о каре. — Ты, что же, прокурор, полагаешь, что я не подобный тебе размышляющий деятель советского правосудия? Ты полагаешь, что, думая о преступнике, я могу отделить его в своём сознании от всех последствий преступления?