У Джеймса, насколько она знала, выбора не было. Он должен был вернуться домой, к Руперту, и Франсес завидовала непреложности его обязательств. Она никогда не встречалась с его другом, он не приглашал ее к себе в дом с тех пор, как Руперт к нему переехал, и она часто задавалась вопросом, как же они там уживаются. Но по крайней мере у Джеймса было с кем разделить горечь этого дня, который, как теперь казалось, тянулся невероятно долго. По общему молчаливому согласию они рано ушли из Инносент-Хауса, и Франсес ждала, пока Клаудиа запирала парадное и включала охранную систему. Она тогда спросила: «Вы в порядке, Клаудиа? Вам не понадобится помощь?» — и сама поразилась бесполезности и банальности этого вопроса. Она спрашивала себя, не следует ли ей поехать к Клаудии домой, но боялась, что это будет воспринято как проявление слабости, как ее собственное желание не быть одной. И в конце концов у Клаудии ведь есть жених — если он и правда ее жених. Она скорее обратится за помощью к нему, а не к Франсес.
Клаудиа тогда ответила: «Все, чего я хочу в данный момент, это добраться домой и побыть в одиночестве». Потом спросила: «А вы как, Франсес? С вами все в порядке?»
Те же самые, ничего не значащие слова, тот же вопрос, на который невозможно ответить. Интересно, что бы сказала Клаудиа, если бы Франсес ответила: «Нет, со мной не все в порядке. И я не хочу быть одна. Побудьте со мной сегодня, Клаудиа. Я уложу вас в спальне для гостей».
Разумеется, она могла бы позвонить Габриелу. Как хотелось бы знать, что он сейчас делает, о чем думает там, в своей неуютной, скудно обставленной квартире ниже этажом. Он тоже спросил: «С вами все в порядке, Франсес? Позвоните мне, если вам не захочется быть наедине с собой». Жаль, что он не сказал: «Не возражаете, если я поднимусь к вам, Франсес? Не хочу быть один». А он возложил это бремя на нее. Позвонить ему значило бы признать свою слабость, потребность в его обществе, которая могла быть ему не так уж приятна. Что же такое таит в себе Инносент-Хаус, думала она, что мешает людям выразить свою человеческую потребность друг в друге или просто ответить добротой на доброту?
В конце концов Франсес открыла пачку грибного супа и сварила яйцо. Она чувствовала себя невероятно усталой. Предыдущая ночь, которую она провела, съежившись в кресле Габриела Донтси, то засыпая, то просыпаясь, оказалась не самой лучшей подготовкой к сегодняшнему дню, принесшему нескончаемую эмоциональную травму. Но она понимала, что не готова ко сну. Вместо того чтобы лечь, она вымыла за собой посуду, пошла в ту комнату, что раньше была комнатой ее отца, а теперь была переделана в небольшую гостиную, и уселась в кресло перед телевизором. Перед глазами замелькали яркие картинки: новости, документальные кадры, комедия, какой-то старый фильм, современная пьеса… Она нажимала кнопки, переходя с канала на канал, менялись лица — ухмыляющиеся, смеющиеся, серьезные, поучающие, их рты не переставая открывались и закрывались, бессодержательно, не пробуждая эмоций, но хотя бы создавая эффект визуального наркотика, иллюзорного общения, преходящего и иррационального успокоения.
В час ночи она легла в постель, взяв с собой стакан горячего молока и добавив в него немного виски. Питье оказалось весьма действенным, и Франсес провалилась в забвение, успев лишь подумать, что ей наконец дано будет насладиться благодатным сном.
Кошмар вернулся к ней в предутренние часы — старый, знакомый кошмар, но в новом обличье, более страшном, более выразительно реальном. Она шла по Гринвичскому туннелю между отцом и миссис Ролингс. Они держали ее за руки, но их ладони не давали ей успокоения, они лишали ее свободы. Она не могла убежать, впрочем, бежать было некуда. Позади она слышала треск рушащейся крыши туннеля, но не смела обернуться, потому что знала — один взгляд назад грозит бедой. Впереди туннель тянулся и тянулся, гораздо длиннее, чем в жизни, в конце его кружком сиял солнечный свет. Они шли вперед, а туннель все удлинялся, и кружок света постепенно становился все меньше, пока не превратился в небольшое сияющее блюдечко, и она поняла, что скоро от него останется лишь светящаяся булавочная головка, которая тоже быстро угаснет. Ее отец шел рядом, держась очень прямо, не глядя на нее, не произнося ни слова. На нем были пиджак из твида и короткий плащ, какой он всегда носил зимой и который она отдала в Армию спасения. Он рассердился, что она отдала плащ, не спросив разрешения, но теперь он его отыскал и забрал обратно. Ее не удивило, что вокруг шеи у отца — змея. Змея была настоящая, огромная, как кобра; она раздувалась и опадала, обвивала плечи отца, шипя от переполнявшей ее злобы, готовая вот-вот перекрыть ему дыхание. А над ними потолочные плиты уже сочились влагой, и первые тяжелые капли стали падать вокруг. Но Франсес увидела, что капли эти не вода, а кровь. И тут она вдруг высвободилась и, крича, бросилась бежать к недостижимой булавочной головке света, а крыша впереди нее, треснув, рухнула, и ей навстречу покатилась, затмевая последнюю световую точку, сметая все на своем пути, черная волна смерти.
Проснувшись, она обнаружила, что сидит, скорчившись, у окна и бьет ладонями по стеклу. С возвращением сознания пришло облегчение, но кошмар остался пятном на душе. И все же наяву она твердо знала, что это всего лишь ночной кошмар. Франсес вернулась к кровати и зажгла лампу. Было почти пять часов. Нет смысла пытаться снова заснуть. Она надела халат, раздвинула шторы и открыла окно. Комната за ее спиной была темна, и она могла теперь видеть мерцающую бликами воду реки и несколько высоких звезд. Ужас ночного кошмара отступал, сменяясь другим кошмаром, от которого у нее не было надежды проснуться.
Тут она вдруг подумала об Адаме Дэлглише. Его квартира ведь тоже на реке, в Куинхите. Она сама подивилась, откуда ей известно, где он живет, но тут же вспомнила, что прочла об этом в статье, посвященной выходу его самой последней и весьма успешной книги стихов. Дэлглиш был человеком очень замкнутым, но эта информация о нем как-то просочилась в прессу. Странно было думать, что этот темный поток истории связывает ее жизнь с его жизнью. Хотелось верить, что он сейчас тоже не спит, что в одной-двух милях вверх по реке высокий человек в темной одежде стоит у окна, глядя на ту же, что и она, грозную реку.
В субботу, 16 октября, в девять часов утра Жан-Филипп Этьенн, как всегда, совершал утреннюю прогулку. Время прогулки и ее маршрут никогда не менялись, какой бы ни был сезон, какая бы ни стояла погода. Он обычно шел мимо невысокого скалистого гребня, отделявшего болота от пахотной земли, — по слухам, на этом гребне когда-то стоял римский форт Отона, — мимо англо-кельтского храма Святого Петра-вне-стен, затем огибал мыс и выходил к пойме реки Блэкуотер. Редко кто попадался ему по пути, разве что летом, когда какой-нибудь прихожанин или любитель птиц мог рано выйти из дома, но если такое случалось, он вежливо здоровался, желая встречному доброго утра: на этом общение заканчивалось. Все местные знали, что он приехал в Отона-Хаус, чтобы жить в одиночестве, и не испытывали желания это одиночество нарушать. Он не отвечал на телефонные звонки, не принимал посетителей. Но в это утро, в половине одиннадцатого, к нему должен был явиться такой посетитель, которому нельзя отказать в приеме.