И все-таки ты думал, что это сделал Дик, у нее не хватило бы на это сообразительности. Неужели это был Дик, неужели он был здесь? Возможно, но так же возможно, что и не был. Об этом не стоило и говорить.
Вчера вечером ты не приходил сюда, он мог сделать это именно вчера. А может, она говорит правду…
С этим тривиальным эпизодом что-то, казалось, разбилось. Ты понимал, что должен что-то делать. Наконец ты был поставлен перед необходимостью что-то делать. Но тебе нечего делать, с горьким отчаянием говорил ты себе, ты ничего не можешь сделать. Ладно, ты должен как-то это сделать. Что угодно, не важно, что именно, но что-то определенное, прошло то время, когда это можно было обсуждать. Ночь за ночью ты не спал, иногда даже не ложился в постель. Твои фантазии оставили тебя, и мозг пребывал в обнаженном и болезненном состоянии. Однажды глубокой ночью ты прошел пешком от Восемьдесят пятой улицы до Бэттери и стоял там, на самом краю пирса, размышляя, утонешь ли ты, если спрыгнешь… Мимо прошли мужчина с женщиной, а потом к тебе подошел полицейский и заговорил с тобой…
Поехать в Шотландию с Эрмой? Упаси боже! Она уехала в более враждебном и нетерпимом состоянии, чем когда-либо прежде, все еще переживая свой трудный период, забрав с собой горничную, сиделку и целую дюжину чемоданов. Тогда почему бы тебе не смириться и не уехать навсегда с Миллисент? Это казалось тебе самым определенным и приемлемым. Это было бы самым разумным, говорил ты себе. Но ты даже не предложил ей этого — перспектива вашей совместной жизни казалась тебе полнейшей капитуляцией и окончательной деградацией. Тогда поезжай в Рим, к Полу, он твой сын, скажи ему об этом. А зачем тебе сын? Чтобы спрятать в его жизни свою. Конечно! Это вскоре обнаружится. Странно, как ты оживленно и разумно рассуждал на эту тему, — удивительно, что ты не сел на корабль и не пустился в погоню за этим фантомом, не попытался отчаянно ухватиться за него.
Ладно, но ты должен что-то сделать…
Ты боялся сказать Миллисент, что собираешься уйти от нее и больше никогда ее не увидишь, боялся увидеть равнодушное недоверие на ее лице. Ты просто сказал ей, что уезжаешь один и не знаешь, когда вернешься, но она должна была заметить, что манера, с которой ты это сказал, была странной. Когда ты коротко сказал Дику, что нуждаешься в перемене обстановки и уезжаешь на неопределенное время, он не выразил удивления, но был очень встревожен; ты даже не написал Джейн, которая отдыхала с детьми на море. Даже если бы тебе хотелось, ты не смог бы ответить определенно на вопросы встревоженного Дика, потому что у тебя не было определенных планов. Однажды вечером в середине июля ты отправился на Пенсильванский вокзал и сел на поезд, отправлявшийся на запад.
Активные приготовления к отъезду взбодрили тебя, упаковка вещей, устройство дел на работе, внушительная пачка чеков в банке — все это создавало впечатление определенности и целеустремленности; но в ту ночь, сидя в купе пульмановского вагона, ты чувствовал себя одиноким и несчастным, заключенным в своем маленьком ящике солидного дорогого поезда и корчился от страданий, как последний идиот. Ты убегал, как трус, но не это тревожило тебя. Куда ты едешь и что намерен делать? Проект с проблеском надежды теперь казался ребяческим, и пустым, и смешным. Тем не менее ты намеревался выполнить его. Завтра утром… Ты приглашал фантазии, но они не шли к тебе или, вымученные насильно, появлялись безжизненными, как марионетки на веревочках. И с отчаявшимся мазохизмом ты оторвался от них и бросился в мрачную реальность. Ты ехал — от ничего к ничему. Убегал — от ничего, потому что неотчетливо и неосознанно ты почувствовал глубочайшее убеждение, что то, от чего ты так слепо пытаешься убежать, навсегда останется с тобой, упорное, цепкое и вечное; это было в твоем сердце, в твоей крови и костях; не имели значения ни мучения, ни жертвы, ни безумные попытки убежать. У тебя не было никакого выхода.
Но выхода из чего? Господи, что же это было? Ты вдруг с силой ударил себя кулаком по колену, с безумной силой, и закричал, перекрывая грохот поезда: «Но это ужасно, ужасно! Это невыносимо! Клянусь, я что-нибудь сделаю!»
А затем сидел в купе, глядя в темное окно, устыженный и испуганный, всерьез размышляя, не сошел ли ты с ума.
Кот снова пронзительно взвыл, и опять в наступившей после этого тишине, стоя в центре холла при слабом освещении, он услышал звук капель воды, стучавших по раковине. Скорее в силу привычки, чем по необходимости (потому что мог определить его на ощупь), он подошел ближе к свету и посмотрел на ключ, чтобы убедиться, что это был тот самый ключ с двумя крупными зубчиками, другой ключ был от парадного. Он быстро взглянул вверх, когда из передней услышал, как она передвигает по ковру стул ближе к столу, чтобы читать. Это хорошо, значит, она будет сидеть.
«Это хорошо, — подумал он, — что ты хочешь этим сказать, какая разница, давай входи…»
Входи. Да, она будет сидеть, а ты снимешь пальто и шляпу, и она скажет: «Ты сегодня поздно, не забыл принести конфет?» — ты ничего не ответишь, встанешь и будешь смотреть на нее, а потом скажешь: «Мил, на этот раз я намерен добиться от тебя правды», и ты проведешь там час или два, потом оденешься и уйдешь домой… А может, и не пойдешь…
Приблизительно об этом ты думал, когда садился в тот поезд. Ты не произносил в уме слово «дом», но, пытаясь отыскать смысл, в ослеплении вернулся к этой идее. Сначала казалось, что в этом что-то есть. После бессонной ночи ты вышел из поезда ослепительно жарким июльским днем и взял такси до отеля. Несмотря на огромные перемены со времени твоего детства, все здесь казалось знакомым и приветливым, потому что прошло всего два года с тех пор, как ты приезжал сюда на похороны матери. В гостинице тебя никто не помнил, но после ленча, прогуливаясь по Купер-стрит, тебя узнал один из твоих школьных учителей, с которым ты возобновил знакомство в предыдущий приезд, еще ты встретил старого доктора Калпа, поседевшего и ссутулившегося, он потребовал, чтобы ты остановился и поболтал с ним… Вы вспоминали твоего отца…
Ты увидел свой дом, обветшавший, с облезшей краской, но все тот же. Окно в нише, у которого ты сидел зимой, занимаясь алгеброй, колонны над портиком с прикрепленным дверным молотком, место под кленом, где Джейн принимала своих подружек из школы, ставила летом маленький столик для чая, пренебрегая насмешками соседских мальчишек; окно, у которого ты стоял и смотрел на улицу в тот день, когда умер твой отец…
Агент по недвижимости сообщил тебе, что старый дом Сидни, как он его называл, — и это спустя двадцать лет! — сейчас принадлежал мистеру Мейзенстоду из Первого национального банка и сдавался на месяц человеку, которому принадлежала мясная лавка и у которого было восемь детей. Дом можно было купить задешево. На следующий день ты заключил сделку и тут же расплатился чеком на шесть тысяч двести долларов. Но мясник уплатил арендную плату до конца июля и просил, чтобы ему разрешили прожить здесь еще месяц сверх этого. Твоим планам приходилось подождать. Однако ты отправился к подрядчику и условился о полном обновлении дома, о ремонте, покраске, о новой печи и штукатурке — работы должны были начаться первого сентября. К этому моменту ты стал задаваться вопросом: уж не собираешься ли ты здесь жить? Ты отвечал на него уклончиво. В газете, которая теперь стала выходить ежедневно, появилась статья о невероятных усовершенствованиях, которые мистер Уильям Б. Сидни, известный нью-йоркский капиталист, намерен произвести в своем старом фамильном доме на Купер-стрит, который он недавно приобрел. Ничего не оставалось делать, ты бродил по городу, а его жители, по-видимому, недоумевали, какого черта ты здесь делаешь. Ты предпринимал прогулки за город и ходил ловить рыбу на озеро Хармон…