Когда Базарова увели, Щербатов согрел себе чайник, выпил стакан чая с куском рафинада. Откусывал от кубика рафинада мелкими кусочками, разминал во рту сладость.
У Дарьи появился шанс: когда начнут допросы Базарова, обязательно поднимут последние дела. Могли счесть дела – сфабрикованными вредительствами, оговором честных советских людей. Если за это время Чичерина не выбьет из Дарьи Дешковой показаний, шанс имеется. Больше Щербатов сделать ничего не мог.
Через неделю он подал рапорт о переводе на фронт, в Особый отдел. Рапорт удовлетворили не сразу, а через три месяца – сперва было велено сдать дела, завершить начатое. Через три месяца его направили комиссаром Особого отдела в 20-ю армию, на ржевско-вяземское направление. За эти три месяца он ничего не слышал о Дарье Дешковой.
– Таня, – сказал Моисей Рихтер, – если тебе здесь плохо, уходи.
– Вы хотите, чтобы я ушла, Моисей Исаакович? – спросила Таня Кузнецова.
– Я хочу, чтобы тебе было спокойно. Думаю, тебя родители домой зовут? Соломон в армии. А ты его ждешь в чужой семье.
– Теперь вы моя семья, – сказала Татьяна. – Это мой дом.
– У тебя есть родители. Война идет. Надо, чтобы семьи были вместе.
– Я в семье.
Старик Рихтер замолчал, и Таня решила, что старику не понравилось то, что она сказала.
– Здесь дом моего мужа, – пояснила она. – Значит, я теперь здесь живу. Значит, теперь вы – моя семья.
Рихтер кивнул, но слова «да» не сказал.
– Если я мешаю, тогда уйду. Меня родители зовут обратно.
– Тогда иди к ним. Ты нам ничего не должна.
– Вам мешаю, да? Комнату занимаю.
– Ты не мешаешь.
– Скажите, если мешаю.
– Мы евреи, – сказал Рихтер. – Твоим родителям, наверное, не нравится, что ты живешь с евреями.
– Разве мы не советские люди? Разве у нас не общая родина?
– Мы советские люди. Но мы евреи. И твои родители это знают. Им, наверное, не нравится.
– Мы теперь все одной нации, – сказала Татьяна.
– Так никогда не будет.
– Муж и жена – одна плоть, – сказала Татьяна. – Если муж еврей, значит, я тоже теперь еврейка. А Соломон – русский.
– Не говори глупости, – сказал Моисей. – Ты просто хорошая жена.
– Теперь вы моя семья. Теперь вы мой отец, – сказала Татьяна.
– Этого не нужно. Не надо так говорить.
– Я должна быть с вами. Только Соломон не пишет.
– Не бойся, – сказал Моисей, который отдал на войну четырех сыновей.
– Гитлер толкает к войне? – удивился я. – Война сильнее Гитлера, война хитрее Сталина. Разве шторм поднимает капитан корабля? Капитан идет навстречу волне, вот и все.
– Мудрый капитан переждет шторм в гавани. – Она подхватила метафору.
– Высокая волна ломает в гавани суда. На суше не спрятаться – ураган сносит крыши. Спасение в том, чтобы идти в открытое море.
– А что будет с командой?
– Это их работа.
– А женщины и дети? Что делать тем, кто просто живет?
– Помните вторую часть Фауста? – Недавно я читал вслух Гёте, про домик Филимона и Бавкиды, который оказался помехой генеральному плану. – Любящие не спасутся.
Зачем так сказал, не знаю. Мы только что были близки, а физическую близость часто называют любовью. Елена оттолкнула меня:
– Вы нарочно вспомнили? Автор плана – Мефистофель! Впрочем, я знала, что Адольф – черт!
Так бывало всякий раз: после страстной любви, потная, со спутанными волосами, задыхаясь, – она говорила о политике. Некоторые пары курят после полового акта, иные засыпают – мы же начинали спорить. Она отталкивала меня и лежала одна, не стараясь прикрыться. Говорила – и ровное дыхание постепенно возвращалось к ней, полная грудь вздымалась реже, бурые соски уже не дрожали. Ровным голосом, разве что иногда ударения ставились излишне резко – так Фуртванглер порой усиливает бешеную вагнеровскую ноту – рассуждала о политике Гитлера.
– Допустим, мы в открытом море… Но это не мой корабль! Я брала билет на другое судно! Вам не кажется, что корабль перегружен? Зачем Гитлеру Австрия? Зачем территории в Чехословакии? Зачем он возбуждает Квислинга? Для чего бомбил Испанию? И главное: зачем убедил молодежь жертвовать собой? Откуда у него это право? Почему вы молчите?
А я смотрел на струйку пота, стекавшую между грудей.
– Извольте отвечать! – Елена умела говорить властно, не уступала в этом отношении Адольфу.
Даже интонация была как у Адольфа: немедленно! я хочу! дайте! Подобно детям, они приходили в неистовство, если их требований не замечали. Ведь они хотели простого – безраздельной любви.
За время наших встреч с Еленой Гитлер стал канцлером Германии – и власть его разочаровала. Гитлер оставался романтиком, по-прежнему любил многочасовые беседы, по-прежнему вел себя как богемный философ: спал до полудня, ложился в три часа ночи, однако теперь собеседниками были не политические авантюристы, но офицеры рейхсвера, а потом уже и вермахта. Порывистость выделяла его среди ленивых мюнхенских интеллектуалов, он казался себе человеком действия; а на фоне прусской муштры порывистость выглядела как неловкость. Адольф импровизировал на митингах, едко шутил, но за его плечом стояли уже не мюнхенские горлопаны 23-го года, а молчаливые прусские гвардейцы. Часто случалось так, что его поспешная мысль или резкое слово – то, что в Мюнхене позабыли бы через полчаса, – обретали характер приказа для солдат, помнивших маршировки Фридриха. Не думаю, что Адольф ожидал таких безусловных реакций на свои импровизации. Он ярился, если его понимали неверно: так злимся мы на официантов, неверно понявших заказ. Адольф кричал, стучал по столу, дергал щекой, впадал в истерическое состояние. Я словно слышал, как он орет: «Позовите метрдотеля! Я просил другое блюдо!» Однако кончилось тем, что Гитлер привык к тому, что любое его слово – приказ, а уж как приказ исполнят – сие зависит от случая; если напортачат, можно отдать приказ новый. Отныне его бесило, если пожелание не исполнялось немедленно.
Его внешность, внешность итальянского тенора, изменилась – лицо сделалось больным, челка повисла, точно простреленное знамя. Спал он плохо, выходил к завтраку поздно, звал гостей, а точнее, слушателей: чтобы проснуться, ему требовалось говорить. Завтрак переходил в дневную трапезу, Гитлер начинал монолог, заговаривая сам себя. В некий момент (я пометил это в дневнике, но в один из тревожных дней страницу вырвал) – в некий момент я заметил, что фюрер повторяется. Даже совершенные механизмы снашиваются – чего же требовать от оратора, который ведет за собой толпу пятнадцать лет подряд. Он любил собственные обороты речи, удачные фразы повторял по многу раз. Я услышал, как мотор барахлит, я уловил хрипы мотора. Адольф еще был способен на неожиданный поступок – как на ночной дороге в Южной Германии, когда он увидел человека под дождем, остановил автомобиль и отдал бродяге свой плащ, – но все реже искренность прорывалась в канцелярских буднях. Святым Мартином хорошо представляться на проселочной дороге – а со штабными изволь быть Гецом фон Берлихингеном.