– Что у тебя болит, Пашенька? – повторял Фридрих Холин. Он сидел у кровати ребенка, задавал один и тот же вопрос, который Пашу утомлял. Холин говорил эти слова от беспомощности. Он хотел сделать что-то, безразлично что именно, лишь бы нашлось ему дело – куда-то пойти, что-то принести; невыносимо было видеть белое лицо мальчика.
– Что, что болит? – повторял Холин. Мальчик морщился, звук голоса его утомлял.
Жена говорила Холину:
– Успокойся, прошу тебя, – и обнимала Фридриха, словно болен был он, а не их сын.
Однако Холин должен был хоть что-то делать, и ему казалось, что, спрашивая, он проявляет заботу. И он настойчиво спрашивал:
– Что у тебя болит, Паша, скажи папе.
– Горлышко болит, – сказал он, – и грудка болит. Дышать не могу.
Жена клала руку на грудь мальчика, а тот просил:
– Положи на горлышко, – и Люба клала руку на его горло.
– Что, что болит? – повторял Холин. – Что принести? Что нужно?
Он вставал со стула и ходил по комнате, так вот и успокаивался. Катя смотрела, как Холин ходит, и объясняла мальчику: «Папа волнуется. Вот как папа своего сыночка любит. Видишь, папочка переживает. Ты должен скорее поправиться. Нельзя папочку волновать».
Но мальчику становилось хуже.
– Что я должен делать?
Однако ничего от Фридриха Холина не требовалось, ничего было не нужно. Есть Паша не просил, пить не мог, врача уже вызывали третий день, но врач не приходил.
– Пойду приведу врача, – говорил Фридрих Холин; он вставал, резкими шагами ходил по комнате, надевал пальто, выглядывал в окно – за окном была беспросветная декабрьская ночь, и врача в этой ночи не было. Врачи работали в госпиталях для раненых, детских докторов было мало – и лекарств было мало тоже.
– Чаю выпей, чайку горячего, – говорила Люба, но мальчик не мог пить, болело горло.
Пришел наконец врач, тихий еврейский доктор с большим носом. Он просил Пашу открыть рот, наклонялся к мальчику, сдвигал круглые очки на лоб и рассматривал Пашино горло. Потом достал трубочку и прикладывал к Пашиной спине и груди. И стучал по ребрам согнутым пальцем.
– Что у него болит, доктор? – спросил Фридрих Холин.
– Горло болит, и ваш ребенок это вам сказал. У ребенка скарлатина. И мальчику дышать трудно. У мальчика воспаление легких.
– Как это? Как – скарлатина?
– У еврейских детей, как правило, слабое горло, – сказал врач. – Такова наша особенность. Началось, вероятно, со скарлатины. Потом воспаление. Организм очень слабый.
– Наша особенность? – сказал Холин. – Еврейская особенность?
Отец его был наполовину евреем, однако еврейскую бабушку Холин никогда не видел, бабушка жила во Львове – умерла лет десять назад. Отец, правда, называл себя евреем. Но сам он не еврей, какой же он еврей?
– Разве я не увижу, когда ребенок еврей? – сказал врач. – Ваша жена тоже еврейка, это на ней написано. А у вас кто еврей из родителей, папа или мама? Папа? Я так и думал.
Верно: жена тоже наполовину еврейка. Как все-таки некоторые люди быстро нацию определяют. Холин спросил:
– Доктор, это опасно?
– Воспаление легких – это очень опасно. Быть евреем опасно. Вы сами знаете.
– А скарлатина?
– Скарлатина тоже опасно. Но быть евреем гораздо опаснее.
– Как вас зовут, доктор?
– Розенблюм, Захар Абрамович.
– Захар Абрамович, он не умрет? – Зачем спросил? Как страшно эти слова прозвучали. И темно в комнате, и на улице темень.
– Не пускайте в дом господина Гитлера. И достаньте нужные лекарства. И все будет хорошо.
– Какие лекарства, доктор?
– Стрептоцид и норсульфазол. Чудесное лекарство.
– Нам страшно, доктор, – сказал Холин.
– Мне тоже страшно, и моей жене страшно. Когда давно боишься, привыкаешь. Становится легче.
– Я уверен, что победа близко, – сказал Холин. Но думал он только о ребенке.
– Не сомневаюсь, – сказал Розенблюм, – победа очень близко. Не удивлюсь, если завтра уже случится победа. А что потом?
– Вы говорите это странным тоном.
– Скажу вам как еврей еврею, я очень хочу, чтобы господину Гитлеру намылили шею. Только думаю: когда немцев прогонят, мне будет трудно дружить с теми советскими людьми, которые выдавали евреев немецким фашистам.
– Предателей у нас в стране очень мало.
– Вам так кажется?
– Что делать, Захар Абрамович?
– Надо принимать предписанные лекарства. И хорошо кормить мальчика.
– И поможет? Поможет?
– Должно помочь, – сказал Розенблюм, который видел разное.
Паша болел тяжело, через неделю стало понятно, что стрептоцид ему не помог. Люба ночами сидела у постели мальчика, держала руку у него на горле. Паша шептал: «Горлышко болит, мама, положи на горлышко ручку». Люба называла его «пряничек». «Спи-усни, пряничек, проснись здоровенький». Но мальчику стало совсем худо. Температура поднялась до сорока, он мерз. Люба кутала его байковым одеялом, взятым у Рихтеров; на одеяле были нарисованы зеленые медведи.
Пришел доктор Розенблюм, сказал, что нужен пенициллин.
Что такое пенициллин, Холин не знал, и врач им объяснил, что это новое лекарство, очень сильное. В Англии изобрели – на фронте так раненые спасаются.
– Как хорошо, что пенициллин есть, – сказала Люба и стала гладить руки доктора. – Спасибо вам, голубчик Захар Абрамович.
– Пенициллина у меня нет, – сказал доктор, – Бывает только в госпиталях для раненых. Присылают из Англии, мне рассказывали в Первой градской. У них есть для инфекционных раненых. Если загноение при ранении в живот. И советский пенициллин в Боткинской больнице есть. Точно не знаю, не видел никогда, но говорят, что советский пенициллин есть.
– А вы не поможете достать?
– Как же я вам помогу? – и Розенблюм сжал руку Холина. – Вы отец, у вас должны быть силы. На черном рынке, говорят, купить можно.
– Мы книги продадим, – сказал Холин.
– Боюсь, ваши книги сегодня никому не нужны. Продайте пальто.
На Тишинском рынке, где продавали вообще все, даже ковры и мед в больших банках, – пенициллина не было.
Ночью они сидели с женой возле Паши, а Паша дышал слабо. И Холин прижимал ухо к груди мальчика, думал, что тот уже не дышит. Но сын дышал, тонкий хрип проходил сквозь тело, еле слышный звук, как сигнал далекого паровоза – словно далеко проходила железная дорога и оттуда донесся звук. Они друг с другом не разговаривали почти до утра, а под утро Люба сказала:
– Если Паша умрет, что же делать будем? Жить будет трудно.