Страсть к живописи была моей основной страстью, и Гитлер, почитатель Ренессанса, разделял ее со мной. Многие часы провели мы в Мюнхенской пинакотеке, разбирая детали картины Рембрандта «Мужчина в золотом шлеме» и рассуждая о Микеланджело – подлинном кумире Адольфа. Говорю «рассуждая», поскольку в Мюнхене, к сожалению, нет работ великого флорентийца, и нам приходилось обсуждать не сами работы, но величие планов мастера. Не статуи, не фрески, не купол Святого Петра, но великий социальный проект мастера, его глобальный замысел – воскрешение классики, вот что было темой наших бесед. Проектирование классики. Величественный проект! Думаю, именно тогда, из наших разговоров о Микеланджело, и родился образ города, который Адольф доверил воплотить Шпееру. Нет, даже не так. В этих беседах мы словно выкликали новый талант, создавали образ художника будущего. Шпеер был вылеплен нашей фантазией, создан по образу и подобию наших кумиров, он не мог не прийти.
Гуляя по набережным Дуная, мы строили в воздухе величественные античные дворцы, возводили паладианские виллы. Разумеется, без политики не обходился ни один разговор, но искусство и политика перекрещивались в беседах, и как, скажите, создать проект великого государства – не представив его зримо: с площадями, триумфальными арками, колоннадами?
– Знаете, – сказал однажды Адольф, – чего не хватает нашей культуре? – В обычной манере он заговорил сразу о главном. – Нам не хватает античных пропорций. Мне как художнику ясно – мы должны учиться у Витрувия, и в первую очередь политики. Меня раздражает аргументация бакалейщиков, ловящих грошовую выгоду. Они привыкли мерить историю по своим убогим кухням и палисадникам. Согласитесь, что, находясь на площади Капитолия, гражданин ведет себя иначе, нежели во дворе лавки герра Нойманна.
Я рассмеялся:
– Вы ничего не знаете о герре Нойманне! Вы даже не покупаете его сосисок!
– Я отлично представляю всю семью. Наверняка Нойманн – это человек с большим животом и висячими усами. В юности был спортсмен, а сейчас тушит капусту. Фрау Нойманн – запуганная женщина, каждый день пересчитывает деньги. У нее красное лицо и маленькие серые глазки. Их дети… Видите эту неразвитую девочку с крысиным хвостиком вместо косы? Ее наверняка зовут Анна Мария, она мечтает стать певицей. Но не станет, потому что мать поставит ее к прилавку… Моя бедная Германия, бедный ограниченный народ!
– В самом деле, – сказал я тогда, – трудно стать великим человеком, если упираться носом в чан с капустой.
– Представьте, Ханфштангль, – говорил мне Адольф, – что вместо уродливой мещанской постройки с геранью на окнах мы возводим виллу в духе Палладио. Видите? – Рукой он очертил контур здания. – Колоннада, портик, стройные пропорции. Не правда ли, это меняет весь пейзаж? Ах, милейший Ханфштангль, понимаете ли, как величественна наша задача? Привнося в нашу действительность образец классики, мы задаем такой масштаб, по отношению к которому все детали будут пересмотрены.
Сегодня мало кто помнит простой факт: газета «Volkischer Beobachter» своим существованием обязана нью-йоркскому магазину «Академическое искусство». Да, это именно так, а – согласитесь – не будь этой газеты, и политический успех партии оказался бы под вопросом. Адольф сетовал, что четырехстраничный листок, выходящий раз в неделю на плохой бумаге, не может привлечь людей и выполнить задачу организатора коллектива. И тогда я продал часть своих акций – сделав возможным ежедневное издание полноценной газеты. Для меня это было естественным шагом – я знал, что именно искусство должно лежать в основании Нового мира. Так и получилось.
Мюнхен тех лет являл собой одновременно и центр политической мысли, и центр искусств. Теперь мы знаем славные имена тех, кто трудился над новым искусством в то самое время, когда Адольф и его соратники трудились над основами Нового порядка. Художники и политики не всегда понимали друг друга – про их разногласия написаны тома, не буду повторяться. Никогда не одобрял кампании, затеянной против так называемого «дегенеративного искусства», – я пытался в свое время показать всю нелепость этой акции Адольфу, но не преуспел: фюрер находился под обаянием Геббельса, человека ловкого, но неглубокого. Для меня было загадкой, отчего Адольф ополчился на экспрессионизм, – в самом деле, не было в истории искусств стиля более адекватного его неукротимому духу. В нем самом страсти клокотали именно так, как передают это движениями кисти Кирхнер и Нольде. Как можно не разглядеть в своем соседе – союзника только лишь оттого, что он одет в костюм другого цвета и покроя? Непостижимая ирония истории: подозревать в единомышленнике врага, полемизировать с ним и проглядеть реальную опасность. Не говорю даже о том, что северянин Нольде добровольно вступил в нашу партию, но даже те художники, которые не вступили, были крайне близки нам по духу, нервному духу времени. И чем же не угодил Адольфу абстракционизм? Поистине, беда всякого движения в том, что мы делаем друзей – врагами.
Приведу пример. На мюнхенском собрании, с описания которого я начал, на том знаменитом собрании, где Адольф впервые сформулировал основные пункты возрождения Европы, я видел художника, сидевшего в углу зала. Невысокий, аккуратный человек в очках, с лицом скорее невыразительным и блеклым – но в блокноте, где он нервно изрисовывал страницу за страницей, я увидел то, что отнюдь не соответствовало его заурядному облику. Я заглянул ему через плечо (никогда не могу удержаться от того, чтобы не полюбопытствовать, что именно пишет художник на улице, как рисует шарлатан в парке) – заглянул в блокнот и был ошеломлен. Кандинский – его звали Кандинский, и сегодня это имя широко известно – резкими штрихами изображал непонятные формы и пятна, изогнутые лини, загогулины и кляксы, рвущиеся из листа во внешнее пространство. Я был поражен – лучшей иллюстрации для речи Адольфа никто не смог бы придумать: изображена была та сила, что кипела внутри оратора, – эта же сила искала свое выражение на листе. Порой, когда Адольф подыскивал нужные слова, я почти физически ощущал, как сила внутри него ищет и не находит себе выхода, пытается и не может отлить форму себе по размеру. Впоследствии, в злые годы неудач и потерь эта сила материализовалась в его публичных истериках, нервной жестикуляции, визгливом тоне. Очевидно, что запасы энергии так велики, что проявить себя она может как угодно и где угодно – в том числе и в истерике, в том числе и в крике. Именно этот сгусток воли силились отобразить художники того времени – им подчас не хватало формальных навыков для того, чтобы придать этому сгустку воли предметную форму. Так появилась абстракция, из желания выразить невыразимое, очертить то, что противится контуру. Сила искала выхода на холстах наших современников, металась из угла в угол картины – и не находила выхода. Так же, как мы кричали на площадях, кричали холсты Кандинского, и в том наброске, подсмотренном мной через плечо мастера, я увидел главное: внутри нас всех бушевал один и тот же пожар. «Была в начале сила» – к этому выводу приходит гётевский Фауст, и скажите мне, разве, вызывая силу из небытия, – он может знать, в каком именно облике та явится? Сила, вызванная доктором Фаустом, находила себе воплощение то в пуделе, то в Мефистофеле, то в инкубе – но суть ее была больше, нежели предъявленная форма, энергия использовала оболочку, но не зависела от нее. Воплощение – вещь для энергии необязательная; рано или поздно энергия порвет оболочку и станет чистым духом свободы. Так не все ли равно – в какой именно форме она нам явлена?