В ссору могло превратиться даже самое, казалось бы, мирное семейное чаепитие. Как-то вечером, у телевизора, после программы «Время» Лева уверенно сказал:
— Этому маразму осталось недолго, лет пять, не больше.
Илья рассмеялся — советский строй вечен, будь готов, всегда готов…
— Система сама себя взорвет, я имею в виду не политику, а экономику. Плановая модель была экономически более рациональной по сравнению с рыночной в условиях низкого исходного уровня развития, но… Ну, ладно, ты все равно в этом не разбираешься.
О-о, о-о… Каково такое услышать?!
— Ты думаешь, раз я не защитил диссертацию, я не разбираюсь?! Но я пока еще твой отец…
— Аргумент слабоват… — заметил Лева и тут же поправился: — Я имел в виду, что апелляция к родственной связи не аргумент в споре.
— А ты не слишком умный, чтобы быть моим сыном?..
И пошло-поехало… Илья недоумевал, обижался, злился. На любое его замечание, мнение, оценку событий Лева отвечал «папа, ты в этом не разбираешься», и это звучало как «что ты вообще понимаешь?» и даже «чего ты сам в жизни добился, чтобы меня учить?».
«Самый умный ребенок» стал самоуверенным взрослым, высокомерным, непочтительным, и все его интеллектуальные достижения были, по мнению Ильи, оружием для того, чтобы продемонстрировать, кто из них умней. Но ведь невозможно каждый раз кричать в ответ «я твой отец!». Илья защищался от Левы бытовым раздражением: не так встал, не там сел, не то взял, и так нехарактерно для себя мелочно, нетерпимо, визгливо, как бывает только от большой невысказанной обиды.
…Было и совсем прежде немыслимое в этой семье. Илья сказал: «Нет, ты не пойдешь», а Лева: «Папа, ты нелогично себя ведешь» — и ушел. Илья зашипел в громыхнувшую перед его носом дверь, как раскаленный утюг, и растерянно оглянулся.
Фира подскочила испуганной птицей, заторопилась:
— Переходный возраст! Он себя утверждает, в этом возрасте бывает противостояние между отцом и сыном…
Но это был вопрос, у кого из них более бурно протекал переходный возраст — у Левы или у Ильи. И кто из них хуже себя вел, громче кричал, яростней злился, сильней хлопал дверью, обижался, кто нелогичней себя вел. Возможно, Илье больше подходило иметь дочь, баловать ее, любоваться, быть снисходительным, нежно одураченным, быть с ней как король с принцессой.
Все это происходило очень быстро — с Ильей всегда все происходило быстро, как с ребенком, и к той ночи, когда все это происходило, Илья уже окончательно надулся, демонстративно отодвинулся. Что оставалось Фире?.. Следить дальше.
— А Фирка как с ума сошла… Ты не представляешь, что она творит… обыскивает, обнюхивает, как овчарка, — пожаловался Илья, словно требовал, чтобы Мариночка поставила Фире двойку за поведение.
— Она мама, — уклонилась от оценки умница Маринка, — а ты ябеда.
— Да. Но, понимаешь, сегодня я подумал… Я хотел… Я обиделся…
Привыкнув говорить с Маринкой о своих душевных движениях, Илья уже было бросился рассказывать ей, о чем он подумал, чего хотел, на что обиделся, но остановился, сказав «да так… ерунда», — именно это нельзя было рассказывать.
В тот вечер он впервые увидел Фиру иначе, не частью себя, а как будто «на новенького».
Увидел и испугался, не Фиры, конечно, испугался — погрузневшая, с отекающими под вечер веками, всегда совершенно непоэтически озабоченная, она все равно была красива, красивей Маринки, — он испугался себя. Ну как объяснить? Она была вся — страдание, вся — Лева, вся — безнадежно взрослая жизнь, она была частью его «под горку». Он испугался своей к ней внезапной враждебности и — бросился любить ее. А она не захотела, все ее мысли были о Леве.
С его стороны это был благородный поступок! Он хотел любить ее, а она его отвергла. В конце концов, кто, имея молодую любовницу, так упорно хочет свою жену? При всей пошлости и невозможности обнародования этой мысли именно в этом была его обида. Рассказать об этом Маринке нельзя, но кое-что сказать все-таки можно.
— Я не могу жить только Левой, я тоже есть… Это плохо, нечестно, но я не могу, — пробормотал Илья, уткнувшись в тонкие Маринкины руки. И Маринка намотала на ус на будущее: когда у нее самой будут муж и ребенок, ей всегда нужно помнить, что она со своим ребенком — одна. И еще, «я не могу» — это аргумент.
Этой ночью Илья остался у Мариночки, это не было решительным поступком, перечеркивающим его семейную жизнь, это вообще не было поступком, — как у всякого киногероя, бродящего от жены к любовнице, у Ильи имелся «институтский друг», который подтвердил бы, что Илья ночевал у него, если бы Фира стала проверять, но она не стала. Этой ночью Илья любил Мариночку, и это было как никогда ярко, а Фира пережила не менее сильное, а возможно, и более яркое любовное потрясение. Лева проснулся, вышел на кухню за водой, и кого же он увидел ночью на кухне — конечно же, маму. И виновато сказал:
— Ты не спишь, мама… — А на ее очередное «Левочка, олимпиада…» сказал: — Конечно, олимпиада — самое главное. Сигареты, алкоголь, все, что мне было интересно, я попробовал. Неужели ты думала, что я так примитивно устроен? Это был эксперимент.
— Эксперимент?.. Левочка, я люблю тебя, — прошептала вспотевшая от прилива счастья Фира. В сущности, все обошлось прекрасно, гадости переходного возраста, которые растягиваются у других на год и больше, у Левы заняли два месяца. У гениев все иначе и все быстрее.
Ее мальчик, ее малыш ответил, как между ними было принято: «И я тебя люблю, мама», и Фира ушла спать счастливая. Легла, закрыла глаза, побаюкала, погладила мысленно свое счастье и, уже засыпая, подумала: слава Богу. На мучивший ее вопрос «Неужели Лева как Илья?» был получен ответ: «Лева не как Илья, Лева — как Лева».
30 ноября
— Черт бы тебя взял, черт бы тебя взял! — четко в такт шагам проговаривала Алена, направляясь к соседнему со своим подъезду. Кто-то на верхнем этаже неплотно закрыл дверь лифта, и Алена, нетерпеливо потыкав пальцем кнопку, в сердцах стукнула по ней кулаком и помчалась на третий этаж, размахивая черной лакированной сумочкой на длинном ремне, будто по пути собиралась кому-то врезать.
Считается, что о личности женщины говорит содержимое ее сумочки, но судить об Алениной хитроумной личности по черной лакированной сумочке было нельзя… или наоборот, можно — это была не единственная ее сумка, у Алены было две сумочки, тайная и явная. Две сумочки: одна наполненная тем, что можно, другая — полная того, что нельзя. В явной сумочке Алены: упаковка «Гематогена», две конфеты «Мишка на Севере», блеск для губ, разноцветный комок шарфиков. Тайная сумочка, коричневая с большой металлической пряжкой и модными металлическими шипами, была объявлена потерянной, использовалась для тайной жизни и хранилась в безопасном месте — у Тани Кутельман. За тайной сумочкой Алена сейчас и бежала. «Черт бы тебя взял» относилось к Андрею Петровичу.