Архитектор и монах | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но я почему-то все время об этом думал.

Как будто бы уговаривал себя, что ничего страшного.

Уговаривал себя полтора дня: следующее заседание Клопфер назначил на послезавтра. Почему так скоро? Ведь мы собирались не чаще раза в неделю. Но, оказывается, Леон хотел выработать позицию. Через пару месяцев должна была состояться конференция венских кружков. Чтоб выбрать делегатов на европейский конгресс.

Кажется, именно по вопросу о национализме.

Но я уже не помню.


Но помню прекрасно, как я уговаривал себя: «Ничего страшного, ничего страшного. Ничего такого Рамон не вытворит. Он просто истерик. Театральный скандалист. Дон Хозе из оперы Бизе, ха-ха!».

Уговаривал себя, когда шел на заседание кружка, когда поднимался по лестнице, давил кнопку звонка, когда усаживался на свое любимое место, в кресло, чуть задвинутое за диван. Как бы во втором ряду и немножко в тени. Я любил это кресло.

Мне тогда очень нравилось, что на меня смотрят, неудобно вывернув шеи. Мне казалось, что я постигаю искусство управлять людьми. Раз они смотрят на меня, вывернув шеи — значит, они признают мою значительность. Вернее, я заставил их. Господи, твоя воля. Сейчас смешно вспомнить.

Да, так вот.

Я уселся в свое любимое кресло, достал тетрадку с конспектом. Карандаш вытащил. Я даже помню, какое первое слово я написал, пока еще все не собрались: «Роль». Кажется, я собирался записать: «Роль национального чувства в пролетарской солидарности».

Но я успел написать только слово «роль».

Потому что открылась дверь и вошла Наталья Ивановна.

Это жену Леона так звали. Наталья Ивановна Седова.

Кто-то спросил: «А где Леон?».

— Его убили, — сказала она.

Поднялся шум. Все повскакали с мест, окружили Наталью Ивановну. Она плакала. Ее усадили на диван, дали воды. Все кричали, ахали, собирались звать полицию. Она сказала, что полиция уже была. Что тело Леона уже забрали в морг. Что детей она уже оставила с соседкой. Шум стоял страшный. Все ахали, кричали, тормошили бедную Наталью Ивановну; она отвечала отрывочно, коротко, по многу раз на одни и те же вопросы, потому что каждый хотел сам, лично спросить. Постепенно нарисовалась такая картина.

Вчера она уложила детей и ушла в спальню, а он сидел и работал. У него была маленькая комната с крохотным окном. Окно выходило на крышу соседнего дома — они жили на третьем этаже, а рядом был вплотную пристроен двухэтажный домик… внизу лавочка, а во втором этаже квартира хозяина. Милейший человек. Сочувствует социал-демократам. Он спал и ничего не слышал. Впрочем, нет. Его жена слышала на крыше какой-то стук. Шаги? Непонятно. Сквозь сон она не поняла.

Но не будем забегать вперед.

Итак, у Леона был кабинетик, и он там работал. Вот и в этот вечер он сидел над своими бумагами. Он любил перечитывать то, что написал раньше. Старые статьи.

Вдруг Наталья Ивановна услышала какой-то шум. Она вбежала в кабинет. Ей показалось, что мелькнуло что-то за окном. Но там, со стороны двора, росло дерево. Но, возможно, это были ветки. «А скорее всего, — подумал я тогда же, — это она уже потом додумывала, ей потом, задним числом, показалось, что она что-то чувствовала и подозревала».

Она описала комнату. Мне кажется, что она неправильно описала. Лампа не там стояла. Лампа стояла не слева на столе, как она говорила, а справа, ближе к комоду.

Леон вовсе не сидел за столом, склонившись над рукописью. Он сидел у комода, подвинувшись к нему на своем рабочем кресле. Ящик комода был выдвинут, набитый бумагами ящик. Там была кипа газетных вырезок. Он вытащил оттуда лист — размером в восьмушку газетного — и читал его, наморщив лоб. Видно было, что ему нравится, что он читает.

Я как будто глазами увидел это. Хотя как я мог это увидеть? Не знаю.

И почему мне показалось, что она описала неправильно, я тоже не знаю.


Я должен сказать честно, господин репортер: у нас с Леоном были неважные отношения. А если совсем откровенно, то просто плохие. Но тут одна тонкость. Это он ко мне плохо относился, а я к нему — совсем нет. Я к нему спокойно относился. Я видел его заслуги перед рабочим движением. Он моих заслуг не видел.

Но все-таки ума не приложу, отчего он меня недолюбливал.

Может быть, из-за газеты «Правда»? Оттого, что я за год до того взял его марку для газеты? Вот и вышло, что у него была своя «Правда», у меня — своя. У каждого своя правда! Но мы потом объяснились. Кажется, именно эту пословицу и вспомнили. Он махнул рукой. Возможно, я был отчасти неправ, что взял его марку. Но у меня, честное слово, не было возможности с ним как-то снестись, попросить разрешения. Тем более что его «Правда» уже практически не выходила к тому времени. И ясно, что не из-за меня. Инцидент был исчерпан.

Однако он продолжал немного сердиться.

Скорее всего, тут была чистая ерунда.

Скорее всего, нашей дружбе помешали мои отношения с Лениным.

У меня были хорошие отношения с Владимиром Лениным, у Леона — нет. Леон считал его слишком жестоким. Был такой случай — Ленин выгнал из редакции газеты «Искра» троих стариков — Потресова, Аксельрода и Веру Ивановну Засулич. Леон возмутился. По-человечески я его очень хорошо понимаю, но с практической стороны понимаю и Ленина: маленькая революционная партия не может себе позволить раздавать почетные должности заслуженным старикам. Тем более что именно Ленин тащил на себе всю газету, всю работу, от сочинения передовиц до отдела писем. Чуть ли не сам читал и правил гранки! А старики только говорили умные слова на заседаниях редколлегии. И все время были недовольны. Давали ценные советы. Так что Ленин, как практик революции, был прав. Но с точки зрения морали, безусловно, был прав Леон. Мораль и политика — вечное столкновение. Вот, кстати, главная причина, почему я с наслаждением покинул политику.

Я довольно много общался с Лениным, живал у него дома. Ленин ко мне прекрасно относился, помогал. Всячески помогал — и деньгами, и осваивать марксизм. И, главное, душевно поддерживал. И я это помню. А Леон, если говорить совсем честно, Ленина терпеть не мог. Уже давно. Он писал о нем очень обидные вещи. Он называл его «барчуком». Ленин хотел быть вождем трудового народа. Но сам он был плоть от плоти дворянства. Хоть я и в ссылке — но пришлите мне ирландского сеттера и немецкое ружье, я на охоту пойду. Барин! Точнее, барчук. Потому что жил на родительское наследство.

Так вот — с одной стороны, барчук, с другой — жестокий и холодный человек, Робеспьер. Неудивительно, что это раздражало Леона. Это, к слову сказать, меня тоже раздражало — но я, наверное, не такой тонкокожий, как Леон. И вообще я жил в бедности, привык к нужде и с ранних лет умел быть благодарным за всякое тепло. А этот барственный и жестокий революционер — я говорю о Владимире Ленине — дарил мне тепло, заботу, улыбку. Домашний уют. И даже пирожки в дорогу! Когда я уезжал от него в Вену, он купил мне пирожки и сам завернул в газету, в несколько слоев, чтоб пирожки подольше были теплыми. Это меня страшно растрогало. Меня мама так не собирала в дорогу, как товарищ Ленин. Ух, как все перепутано! И я был ему благодарен, я до сих пор помню этот газетный сверток. Хотя его жестокость меня все равно поражала. Все перепутано, все невероятно перепутано. Ленин учил распутывать все сложности с помощью диалектики Гегеля и Маркса, но я не знаю, как распутать такой узел.