Освободившись от своей ноши, Патриция Боумен повернулась к стоявшему у стены шкафчику с отделениями для входящих и исходящих бумаг и вынула оттуда пачку заявок. Когда поступали заключения по слайдам, заявки передавалась Эми и Синтии, и те печатали заключение, написанное от руки на оборотной стороне заявки либо надиктованное по определенной установленной форме. После этого бумаги складывались в ящик, с тем чтобы сделавший заключение патологоанатом ввел его в компьютер.
— Тут несколько. Хотите взять?
Нет.
— Конечно.
Пат вручила ему заявки и вышла из комнаты.
Хартман возвратился к себе, но теперь его физическое недомогание многократно усилилось депрессией. Похожий на ящик кабинет показался ему еще более удручающим, чем прежде, а шоколадно-коричневая окраска стен и тусклый свет зимнего дня были под стать его теперешнему состоянию. Поскольку отделение гистопатологии располагалось на первом этаже шестиэтажного здания, а окна кабинета Хартмана выходили в квадратный внутренний двор, представлявший собой дно глубокого колодца, свет в эти окна проникал под чересчур экстремальным углом, теряя всякую возможность согревать и тем более радовать.
Хартман подошел к окну и выглянул во двор. В центре его красовалось уродство, которое автор назвал водной скульптурой. Хартман не считал себя знатоком изящных искусств и не отличался тонким художественным вкусом, но даже он считал нечто, торчавшее в двадцати метрах от его окна, отвратительной и бесформенной кучей птичьего помета. Впрочем, может быть, кто-то думал иначе. Например, та же Патриция Боумен, заказавшая эту скульптуру и выбившая на ее оплату десять тысяч фунтов из бюджета отделения, была, по-видимому, иного мнения о ее художественных достоинствах.
Дождь, в последние два дня ливший постоянно, тихо моросил на бетон внизу, а Хартман стоял и думал, какие еще беды ожидают его в ближайшем будущем. Коробку, которую всучила ему Боумен, он швырнул на шкафчик картотеки. Меньше всего на свете ему нужны были эти заключения: еще больше работы и еще меньше уверенности в жизни, в мироздании — во всем. Скоро почти все его время будет уходить на бессмысленные тесты, проверки и повышение квалификации. Стоя у окна, Хартман думал о том, что, наверное, переплет, в который он угодил, — это фарс, переживаемый ныне всей Англией.
Стремясь прогнать мрачные мысли, он решительным шагом отошел от окна и плюхнулся на стул, чувствуя, что вот-вот расплачется. Он знал, что не может больше идти прежней дорогой, но он знал также, что его жизненный путь, по крайней мере до сего дня, не имел ни одного поворота. Ни од-но-го. Рецепт отчаяния, испеченного с хрусточкой.
— Тво-ю-мать!
Смачное ругательство, любовно растянутое на слоги и произнесенное, что называется, от души, разнеслось по прозекторской, эхом отдаваясь от ее сверкающих жестких стен.
Хартман слабо улыбнулся Дэнни, от которого исходило столь нетрадиционное приветствие.
— Где ты, мать твою, ошивался? Мы уже начали думать, что ты с перепоя окочурился в нужнике. Ленни все порывался бежать к тебе на помощь, он грозился сделать все, лишь бы вытащить твою руку из штанов.
Хартман вздохнул: по опыту нескольких лет он знал, что не стоит даже пытаться отвечать на такую, с позволения сказать, шутку. Себе дороже.
Ленни и Дэнни, лаборанты этого странного подземного царства, которым было отделение гистопатологии, не имели никакой формальной власти, но зато бесконечное количество ее неформального эквивалента. Поэтому Хартман не стал пикироваться, а ответил просто:
— Нужно было кое-что сделать, Дэнни. Извини, что задержал вас.
Дэнни ухмыльнулся:
— Я вскрыл один. Другой, я подумал, оставлю для вас.
Хартману не понравилось, как скривились в ухмылке губы лаборанта, и он никак не дал понять, что заметил в его голосе почти не прикрытую грубость.
Они находились в морге, квадратном помещении с сорока восьмью морозильными камерами и четырьмя холодильными установками, деревянной меркой и гидравлической тележкой, поднимавшейся на любую высоту, чтобы можно было укладывать тела в самые верхние камеры и извлекать их оттуда. Все эти действия полагалось фиксировать в находившихся здесь же регистрационных журналах, один из которых предназначался для умерших в больнице, другой — для тех, кто расстался с жизнью за ее пределами. Хартман только что вернулся из мужской раздевалки — помещения на редкость мрачного. Шкафчики там были обшарпанные, заполненные разнообразными предметами мужского гардероба, многие из которых, казалось, навсегда пропитались потом. Кроме них обстановку раздевалки составляли несколько стареньких тренажеров, а стены украшала поразительно богатая коллекция порнографии. Имелся там и небольшой душ вкупе с совсем уж крохотным туалетом. Насколько это помещение соответствовало гигиеническим нормам, Хартман не знал — у него никогда не хватало духу задерживаться там надолго.
Прежде чем переодеться, требовалось найти место, где можно было бы расположиться и сложить свою одежду: пол в раздевалке уже давно не мыли, все крючки были либо заняты, либо отломаны, а шкафчики заперты — что казалось Хартману вполне логичным. Не менее сложно было отыскать относительно чистый синий форменный халат — как правило, для этого приходилось наносить визит в прачечную, напоминавшую кадр из фильма ужасов. Завершался процесс переодевания поиском бахил. Несмотря на то что бахилы Хартмана были подписаны, ими, по всей видимости, периодически пользовался кто-то еще.
Переодевшись, Хартман направлялся в прозекторскую, но, чтобы попасть туда, ему требовалось пройти через помещение с морозильными камерами, мимо комнаты, где хранились инструменты и образцы для гистологических исследований. Нередко Хартман заставал там кого-нибудь из ординаторов, проводивших внутриутробное вскрытие. И всякий раз при этом Хартман чувствовал, как в нем поднимается волна симпатии к этому бедолаге, — настолько живо воскресали в его памяти отвратительные картинки, которые он ежедневно наблюдал, будучи сотрудником отделения педиатрической патологии.
В этой же комнате находились халаты, пластиковые фартуки и резиновые перчатки. Вернее, должны были находиться — при условии, что их запасы своевременно пополнены. На сей раз Хартману улыбнулась удача, и он направился прямиком в прозекторскую. Тут-то его и окликнул Дэнни.
Дэнни был высоким тощим парнем с короткой стрижкой. Он утверждал, что за свою недолгую жизнь успел приобрести твердые представления о ней, именовал себя скинхедом и всеми своими поступками старался поддерживать этот имидж. Конечно, у Хартмана никогда не было желания вступать с Дэнни в серьезные разговоры и тем более подсмеиваться над его рыжими волосами и веснушчатым лицом. Дэнни любил предаваться воспоминаниям о драках, из которых вышел победителем, о людях, которых он «приложил», и о женщинах, которых «оттрахал». Тем не менее Дэнни был Хартману симпатичен. Несмотря на вызывающую грубость, он был смышленым и по-своему приятным парнем. Кроме того, хорошие отношения с Дэнни приносили ему неплохие дивиденды в виде помощи во время вскрытий (обычно лаборанты не столько помогали, сколько мешали) и регулярного поступления документов на кремацию и, соответственно, полагавшуюся за это оплату.