— Вы не сказали мне об этом чертовом исследовании образцов! — По тону Рассела можно было подумать, что того самым наглым образом обвели вокруг пальца. — Я только что получил записку от декана с напоминанием о сроках окончания работы.
Ах, ну да. Ажиотаж по поводу сохранности органов и тканей. Айзенменгер начисто забыл о них и был только счастлив, что ему напомнили об этой проблеме, и еще более счастлив оттого, что отвечать за ее решение теперь будет не он, а почтенный профессор.
— Разве я не сказал? Тысяча извинений! У меня это вылетело из головы. Честно говоря, Бэзил, я думал, что декан поставил вас в известность, прежде чем предложить этот пост.
— Что, скажите на милость, я могу сделать с этими вонючими образцами, пока нет Гудпастчера?
Айзенменгер пожал плечами, изобразив на лице нечто, отдаленно напоминающее сочувствие.
— Наверное, он скоро вернется к работе. А пока музей закрыт, у вас есть отличная возможность навести наконец порядок в кладовых.
Лицо Рассела мгновенно приобрело красновато-коричневый оттенок, что, по мнению Айзенменгера, уже само по себе было неплохо, — и профессор обязательно взорвался бы и что-нибудь сокрушил, если бы в этот момент не зазвонил телефон. Айзенменгер, стоявший в пяти метрах от аппарата, ясно слышал голос Глории: секретарша сообщила, что доктору Айзенменгеру звонят из города. Рассел сердито передал ему это, и Айзенменгер покинул его кабинет, бросив на прощание улыбку, полную обожания.
Глория протянула ему трубку. Айзенменгер вопросительно приподнял брови, она в ответ лишь пожала плечами.
— Доктор Айзенменгер? — В голосе Елены Флеминг слышалась насмешка. — Ваша секретарша, по-видимому, счастливая женщина, доктор Айзенменгер. Да и вообще, работать в вашем отделении патологии, должно быть, одно сплошное счастье.
Что за бред?
— Мисс Флеминг…
— Елена, пожалуйста.
— Только если вы будете звать меня Джон.
— Очень хорошо, — согласилась она все тем же насмешливым тоном.
— Так чем я могу быть вам полезен, Елена?
— Я бы хотела, если вы не возражаете, встретиться сегодня. Чтобы обсудить ваше мнение о заключении Сайденхема.
Айзенменгер посмотрел на часы, висевшие на стене. Половина одиннадцатого.
— Но я еще не прочитал само заключение.
— Оно же совсем небольшое! Это не отнимет у вас много времени.
Вот черт, эта непонятно откуда взявшаяся Елена Флеминг была весьма настойчивой.
— Но я не понимаю…
— Ну пожалуйста…
Таким голосом могла бы умолять о чем-нибудь маленькая девочка. И слышалось в этом голосе что-то еще… Но не могла же она заигрывать с ним?
Айзенменгер заколебался, и Елена прибавила:
— Я буду вам очень признательна. Мы могли бы обсудить это где-нибудь за бокалом вина…
Сомнений не оставалось. Здравый смысл подсказывал, что ему следовало бы сразу отвергнуть авансы этой женщины, но эго доктора уже принялось чистить перышки перед зеркалом, заговаривая зубы вегетативной нервной системе. Что он мог с этим поделать?
— Где? — спросил Айзенменгер и слегка удивился, услышав ответ.
* * *
Миссис Гудпастчер сидела в кресле посреди палаты и глядела прямо перед собой, хотя вряд ли она с увлечением рассматривала джентльмена напротив, который кашлял, выплевывая ярко-зеленую мокроту с капельками крови. Женщина не переставая дрожала, и хотя дрожь ее была слабой, тонкая струйка слюны вытекала из правого угла ее рта. Больная была одета в плотную ночную рубашку, плечи женщины укутывала шерстяная шаль. Глаза миссис Гудпастчер с пожелтевшими белками и красной сеточкой вен казались похожими на крупные камни из пустыни; волосы ее были грязными и спутанными.
Рядом с ней сидел муж, который непрерывно что-то говорил, обращаясь то ли к жене, то ли в пространство, то ли к самому себе — в принципе, особой разницы не было. Говорил он негромко, и до людей, проходивших мимо, доносились отрывки его комментариев о соседях, о погоде, о телепередачах и газетных статьях, а также о том, что он делал этим утром. Жена ничего ему не отвечала.
За три недели, прошедшие после удара, состояние ее почти не улучшилось, если не считать того, что она все-таки пришла в сознание и теперь медленно, но, похоже, неохотно реагировала на те или иные слова. Речь к ней не вернулась, в глазах застыло безжизненное выражение. Первое время она пыталась говорить, но потом бросила эти попытки и лишь стонала. Стонами и легким подрагиванием левой руки она давала знать, что ей требуется утка. Но наиболее угнетающим для Гудпастчера было кормление — как он ни уговаривал себя, что этим возвращает ее к жизни, ему никак не удавалось отделаться от ощущения, что болезнь начисто опустошила ее и он закидывает пищу ложкой в пустой каркас.
Но надежда в нем все еще жила.
Уже то, что жена выдержала первые несколько часов, было хорошо. Лечащий врач сказал, что если есть улучшение сейчас, то, возможно, в дальнейшем восстановятся и другие функции — вплоть до возвращения речи. Правда, миссис Гудпастчер и до удара была не слишком разговорчивой, но любое произнесенное ею слово было бы лучше, чем то, что сейчас наблюдал ее муж.
Так что Гудпастчер упорно приходил каждое утро в девять часов и оставался до одиннадцати вечера, сидя рядом с женой и непрерывно болтая. Медперсонал и другие посетители уже воспринимали его как неотъемлемую принадлежность палаты. Он был бы даже смешон, если бы не выглядел столь несчастным; с другой стороны, его жалкий вид мешал отнестись к нему с симпатией. У большинства сестер он вызывал легкое замешательство, которое они всеми силами старались подавить. Кроме мужа, за все это время у миссис Гудпастчер был только один посетитель — ее сын Джем, приемный сын куратора музея; да и тот заходил к матери лишь пару раз. Ее теперешнее состояние вызывало у него слезы, и находиться в больничной палате было выше его сил. Так что Гудпастчер продолжал бдения один.
Он непрерывно что-нибудь говорил. Ему в самом начале посоветовали разговаривать с женой, чтобы та слышала его голос, и он старался. Удивительно, но речь его лилась без запинки и превращалась порой в бессмысленный поток сознания, как это бывает у молодых влюбленных. Однако, несмотря на его болтовню, жена все так же молчала и казалась совершенно безучастной ко всему, так что неудивительно, что со временем и Гудпастчер замкнулся в себе, стал говорить невнятнее, почти так же слабо реагируя на окружающее, как и она. Видя это, врачи и сестры искренне сочувствовали ему.
Но они не знали того, что он держал в секрете.
Вот уже двадцать второй день Гудпастчер продолжал говорить, но на этот раз он внезапно отклонился от домашних и повседневных тем.
— Зачем я сделал это, Дженни? — спросил он вдруг безо всякой видимой связи с предыдущей фразой, в которой описывал безостановочно лаявшего соседского пса. Он задал этот вопрос, когда рядом не было посторонних, — возможно, это получилось случайно. Трудно сказать, поняла ли миссис Гудпастчер, что он имеет в виду, — ее мысли были отягощены собственными заботами. По крайней мере, от жены он не получил ничего, что можно было бы счесть за ответ.