Хатынская повесть | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А у нас в сорок первом, — не умолкает проводник (говорун он, оказывается, и ему все равно, слушают, не слушают), — у нас, как пришли вот его молодцы, перво-наперво склады вывезли, а семечки (не знаю, зачем их было столько на бобруйских складах), семечки не запрещали таскать, да еще сахар с песком, ну и стояли в очереди люди, а один наш, из Слуцка, очень был похож на этого с усиками. А тут проходил мимо немец, остановился, смотрит! И все ждут, что будет. Стоял, смотрел, думал, а потом — плясь по физиономии! За то, что на его фюрера посмел быть похожим? Или счеты с фюрером свел? Даже говорили, что поляк или словак, а не немец… Ну ладно, братцы, что вам принести на этот раз? Заказывайте, как в столовке. Есть у меня один складик…

— Задушите скоро своей картошкой, холодной и без соли, — отозвался Степка-Фокусник.

И другие подхватили:

— Дойдешь с вами.

— Хлебца бы раздобыли, а то выползут, где поближе, и назад!

— Хорошо еще, что приходят назад. Я на их месте давно смылся бы. Больно вы кому нужны, безногие, сиди с вами, дожидайся капута. Верно говорю, Рубеж?

Рубеж (мой проводник) усмехается, ничуть не смущенный такой атакой. Загребая тонкими кривыми ногами по осоке, подошел ко мне.

— Пойдешь с нами, хлопец? Не, не сегодня! Отдохни, а то и через грязь не перелезешь. Тут, видишь, ртов сколько, и какие зубастые, видишь?

* * *

… «Рама» пролетела высоко, ровненько, как по проволоке. Казалось, она лишь чертит свои какие-то невидимые линии, а до нас, до «острова» ей никакого дела. Пролетела, мы вышли из кустов и снова помахали женщинам и раненым. Они остаются, мы, четверо, уходим. Нас уже разделяют кладки. Глаша стоит рядом со Степкой-Фокусником. Просилась с нами, но командир нашей группы (раненые его называют «комендант острова») в свою очередь попросил ее:

— Если будете настаивать, я разрешу. Но надо кому-то с ними остаться. На этот раз мы все четверо уходим, и далеко — к черту в зубы. Надо хоть какие-то запасы сделать. Пока еще можно.

Наш «комендант» — ленинградец, об этом говорят, как о его личном качестве. И его вежливое «вы» ко всем, даже к подросткам, и застенчивая молчаливость, готовность длинно и сложно объяснять то, что другой командир решил бы одним «да» или «нет», и сама юношеская стройность этого седоватого забородатевшего человека в красноармейских обносках — все сливается для нас с понятием «ленинградец», окрашено им и окрашивает его. Короче, «комендант» нам нравится, и потому очень кстати, что он именно из того города, которого ты хотя и не видел никогда, как не видел прекрасно-таинственного северного сияния, но без далекого неназойливого существования которого не представляешь ни себя, ни мира.

— Я и его не брал бы, — кивнул в мою сторону «комендант». — Это вот Рубеж затеял.

Невеселые мы уходили, как будто уже знали. А тут еще эта тетка Храмелиха! Принесла Глебу Васильевичу, «коменданту» нашему, портянки, постиранные и сухонькие, хотя все дни моросил густой дождь.

— Где вы, тетка, сушили? — удивился Глеб Васильевич. — Огонька мы вроде не держим.

— Сакрэт ёсць, — сказала женщина, — носите здоровенький.

Но девочка выдала теткин секрет:

— Тетка Храмелиха на себе сушила, под кофтой.

Ленинградец наш покраснел, даже снял с ноги портянку, словно бы не зная, как теперь быть. А тут еще другая женщина вмешалась, попросила:

— Вы хоть не покиньте нас одних, хлопчики.

— Да что мы, алиментщики, — запротестовал Рубеж, — чтобы убегать?

— И ваши ж тут, раненые, — все-таки напомнила женщина.

Мы пересекли второй «остров». Вот оно, место, где нас с Глашей тогда встретил Рубеж. «Комендант» закурил немецкую сигаретку, и все по очереди потянули дымку по нескольку раз, чтобы не так налипала на нёбо проклятая вонь. Я тоже получил глоток дыма — голова сразу поплыла, закружилась. Глеб Васильевич с укором глянул на Рубежа, с беспокойством — на меня.

— Все-таки зря мы вас, Гайшун, взяли.

— Ничего, волка ноги кормят, — сказал Рубеж, — а ему надо подкормиться.

Я промолчал, потому что мне вдруг захотелось вернуться на «остров».

Из кустов вытащили длинные шесты, специально припрятанные, и двинулись по кладкам. Утопленные жердочки ускользают из-под сапог, а тут еще захлебываешься вонью: коровьи туши совсем всплыли, их точно больше сделалось. А Рубеж тащит еще и «фюрера», Степкин подарок («Обменяете у фрицев на галеты»). Этот смешной долгоносый и тонконогий Рубеж ухитряется даже на скользких кладках рассуждать, говорит, говорит и за себя, и за нас, и за «фюрера», и даже за раздутых «бегемотов».

— Давай, давай, циркачи! Это вам не возле теток греться. Тащи меня, носи, раз дурак! (Фюрерским голоском.) Пы-ых! Па-а! Нюхайте нас, вонючек! (Глухим басом неподвижных «бегемотов».)

* * *

… Но главный собеседник Рубежа, как оказалось, — сама судьба, доля партизанская. Болтает с нею Рубеж постоянно, с нею или от ее имени. Как со сварливой женой. От бормотания его (а мы уже двое суток бродим по округе) начинает казаться, что нас в группе больше, что рядом кто-то пятый — глупая и вздорная баба, от которой неизвестно чего жди. Та самая партизанская доля.

— Вот я вас еще сверху побрызгаю, а то мало вымокли в болоте, — злорадно обещает сварливым бабьим голосом Рубеж, взглянув на низкое небо. И, точно по его зову, нас уже поливает.

И так всю дорогу, и днем и ночью. «Рама» с нами побеседует:

— Вот и я? Соскучились? А это вы? Сичас, сичас, я вот только полетаю над вами. Сичас пришлю с бомбочками.

Луна, некстати яркая, вдруг захихикает, как дурочка:

— Ах, какая я круглая и светлая! А соловьев вам не прислать? Могу!

— Пошел уже каркать! — гневается на Рубежа наш четвертый партизан, болезненный, бледный даже под коркой грязи, Скороход. Он с первого километра захромал, бредет, раскорячивая ноги и покачиваясь налево-направо. Чиряки обсели человека, и в самом неудобном, трущемся месте. А тут еще фамилия — Скороход, сплошная насмешка над человеком! — Ну зачем ты этого психа тащишь? — сердится Скороход, точно не Рубежу, а ему самому приходится нести чучело фюрера.

— Я его! А может, он меня? — отзывается Рубеж. — Не было бы его, и ты не натирал бы чиряки, сидел, как бог, в Минске. Какие ж мы «вылупни» будем, если я его брошу? Без «фюрера»?

Мы уже «каюкалы», «мукомолы», «пукалы», а Рубеж все подбирает нам имя по нашему незавидному положению: «туебни», «подмацаки», а теперь вот «вылупни». Что ни случается с нами и у нас на пути — вроде так и должно быть: а чего еще хотеть от «вылупней»? Щавель заячий вместо галет, на которые мы раззявились, — а что, для «мукомолов» и это слишком хорошо! Пугнули нас, бежали, и Скороход потерял в грязи рваный ботинок, остался с одним — на то и «дерибздяи», чтобы терять! Ничего веселенького в таком веселье нет, но вроде и правда легче от этого неуважения ко всему дрянному, что с нами случилось или может случиться.