И еще одно преимущество есть у Яффы перед Иерусалимом: куда бы ты ни пошел, везде встретишь друзей. Заходишь в кафе — встречаешь там деятелей ишува и слышишь, что делается в Эрец. А иногда приходит Мордехай бен Гилель ха Когэн. Мордехай бен Гилель — не из завсегдатаев кафе, но в перерывах между собраниями и заседаниями он заходит, садится во главе стола и рассказывает о том, что он сказал такому-то товарищу министра в Петербурге и что сказал ему русский консул в Иерусалиме, когда он предстал перед ним, разукрашенный всеми медалями, полученными от властей; и кажется тебе, что ты находишься в центре мира. Заходишь ты в столовую — никто не кривится от того, что ты маляр, ведь здесь ремесло приносит почет и уважение человеку, владеющему им. Выходцы из хороших семей, занимающиеся ремеслом, облагораживают ремесло. А вот в Иерусалиме образованная часть общества прославляет труд и приветствует лидеров рабочих, однако к простому рабочему отношение иное. Велик труд все то время, пока не слышен запах его пота. И ничего удивительного, в городе, о котором известно, что его ремесленное училище подвергнуто бойкоту — как может там ремесло вызывать уважение? Поэтому в Иерусалиме ко всем мастеровым относятся с пренебрежением, а сами ремесленники низкого о себе мнения, и не чувствуют никогда удовлетворения от своего труда, и не услышишь, чтобы они пели за работой. И студенты «Бецалеля», которые, казалось, должны были бы приблизить к себе Ицхака, отдаляются от него, чтобы не причислили этого маляра к ним. Все еще помнит Ицхак того художника, которого встретил в Иерусалиме. Как спросил его Ицхак о малярах, и как тот смотрел на него — так смотрит человек на нечто недостойное его внимания, на что не стоит тратить взгляда.
1
В канун субботы, пока еще не стемнело, спустился Ицхак к морю — так поступают жители Яффы, которые окунаются в море в честь субботы. Он увидел там группу молодых людей. Одни стояли раздетые и грелись на солнышке, а другие погрузились в синие волны; один опрокинулся навзничь, а второй пристроился рядом; один исчез вдруг в глубине, и вынырнул, и закачался на волнах, а второй схватил за пятку своего товарища, как бы пытаясь утопить его, но друг его оказался сильнее — вскочил ему на плечи, и оба они исчезли и поднялись снова, как существо с двумя головами. Тем временем прыгнул третий и взобрался им на спины, поднимая при этом обе руки вверх, будто бы держит он солнечный диск, чтобы тот не упал в море. Так развлекались гимназисты, им не надо заботиться о заработке, и они с полудня в канун субботы и до утра в воскресенье — свободны.
Сказал один своему товарищу: «Хорошо, что есть суббота в мире!» — «Да ну? — ответил ему его приятель. — Хорош ли субботний день, я не знаю, но уж канун субботы — точно хорош». Сказал ему первый: «Без субботы нет кануна субботы». — «Что ты говоришь? — ответил ему приятель. — Не из ешивы ли Лиды ты, где учат Гемару вместе с логикой?» Сказал ему первый: «А ты, так как ты не учил Гемару, в твоей башке нет ни капли логики, уж точно».
Тем временем зашло солнце и опустилось в море. Небесный свод на западе заалел, и морские волны поднялись. Море взревело, и внезапно наступила тишина. Подняло море наверх пену, и пена покрыла гребни волн, которые изменили свой цвет, как мир этот между небом и землей и между морем и небом. И небо и земля тоже изменили свою природу, и какие-то неуловимые волны страсти затрепетали в мировом пространстве, волны страсти, которые невозможно ощутить ни одним из пяти органов чувств, но они захватывают сердце, ведь оно само — той же природы. Каждый из купальщиков, кто еще был в море, вынырнул из волн и поднялся на берег, вытерся и оделся; причем каждый из них чисто выбрит, и усы у них подправлены, потому что перед тем, как пойти к морю, все они побывали у парикмахера.
Надели они чистые субботние одежды: полотняные брюки и белые, серые или голубые рубашки. Подпоясали рубашки, кто — плетеным ремешком, а кто — ремешком из кожи. Надели на ноги легкие туфли, удобные для прогулок. Покрыли головы, кто — соломенной шляпой, а кто — панамой. В эти минуты зажглись наверху в небесах субботние свечи, и свет их был виден с моря. Вспомнили все, один — материнские свечи, а другой — отцовский накрытый стол. Всплыли в их сердцах строфы субботних песнопений, и страстная тоска окутала нигуны и преобразила их, как эти морские волны, которые вроде бы и не изменились, только стали они более тяжелыми, и могучими, и печальными, чем прежде.
Засмеялся один из них и сказал: «Еще не поели вы, а уже поете. Друзья, может, пойдем пообедаем?» Услышал другой и сказал: «Если ты голоден, иди ешь». Сказал тот ему: «А ты не голодный?» Ответил второй: «Голодный я или не голодный, есть готов я каждую минуту и каждый час». Пошли они: этот — к Леви Ицхаку, а тот — к Зусману, этот — к Малкову, а тот — в другой ресторан. Потому что уже привыкли наши товарищи проводить свои субботы в ресторанах, и даже те из них, что все вечера обычно кушают у себя дома, в субботние вечера обедают в ресторанах, где все полно весельем в субботние вечера. Не смотри в тарелку, есть ли там мясо и рыба или нет там мяса и рыбы, а радуйся вместе со всеми. Кто может петь — поет, а все остальные подпевают ему и отбивают такт ложками или вилками, как певцы и музыканты, пока не встают из-за стола, и не отодвигают стулья, и не пускаются в пляс. Выходят другие наши товарищи из других ресторанов — и все вместе продолжают танец, уже на улице. Ицхак, заказавший себе ужин в своей гостинице, куда обычно не заходят все наши, пожалел, что будет сидеть в одиночестве, как в субботние вечера в Иерусалиме.
2
Приходите-ка и увидите! Именно в гостинице, где жил Ицхак, и было весело. В тот вечер именинницей была единственная дочь хозяина гостиницы, родившаяся на борту корабля по пути в Эрец Исраэль, и пришли некоторые из тех, что плыли на том же судне, поздравить ее, а с ними пришли обе бывшие жены Витторио Карцонельона. Принес хозяин дома мускат, а хозяйка дома — фрукты и сласти. Все ели, и пили, и снова ели. И Маша Ясински-Карцонельон, которая понравилась Карцонельону, великолепному пианисту, благодаря ее прекрасному голосу, спела несколько услаждающих душу песен. А княгиня Мира Рамишвили-Карцонельон, ее подруга, оставившая своего мужа князя Рамишвили ради Витторио Карцонельона, встала и начала танец, и, танцуя, увлекла за собой подругу Машу и танцевала с ней танец жениха, который старается угодить невесте, пока не посыпались искры из их глаз и из наших глаз тоже. И Маша Ясински-Карцонельон положила свою красивую головку на грудь княгини Миры подобно девушке, кладущей свою голову на грудь возлюбленного. Море подало свой голос, и ветер подул с моря. Задул ветер лампу, и сладкая темень заволокла пространство дома.
Потом вышли все на веранду, а с веранды — во двор, а со двора — на улицу, а с улицы зашли к Леви-Ицхаку, потому что праздник был у Леви-Ицхака. Михаил Гальперин сшил себе новый костюм из ливанского шелка, и подпоясался голубым поясом, и огромная соломенная шляпа на его голове — и вот он пляшет в кругу, образованном зрителями, и кинжал в его руке, тот самый кинжал, который он выхватил из руки араба, напавшего на него, чтобы убить его. Его золотые кудри, поседевшие тут и там, растрепались, и две голубые ленты с бахромой спустились со шляпы на затылок, и белокурая бородка подстрижена как полагается и опускается на его стройную шею, и синие глаза сверкают, как раскаленная сталь. Шесть танцев станцевал он в ту ночь, пока не появилась Мира, и не положила свою крупную руку ему на плечо, и не сплясала с ним семь раз танец с кинжалом. А ты, Хемдат, говорил, что искусство танца дано только хасидам. Однако тогда ты качал головой в такт и приговаривал: «Прекрасно! Прекрасно!» Веселой компанией были мы в те дни в городе Яффе.