Расселись в кресла. Конон начал читать пьесу ровным и отстраненным голосом, лишенным эмоций, как обычно читают авторы, словно текст сочинен каким-то незнакомым человеком, рассказывающим о том, как его ставили к стенке и взводили курки для расстрела. Впечатление оглушающее. Впрочем, оставляю рассказ о чтении пьесы, как и о ее судьбе: эта история из другой оперы.
Мы расстались с Молодыем вполне профессионально и конспиративно, пожав руки. Я не уверен, правда, что Конон заранее не предупредил хозяина о нашем знакомстве, но и Агранович не выдал себя: все сыграли свои роли словно по задуманному сценарию.
Главное другое: мы с Молодыем сразу определили взаимную симпатию; моя к нему объяснялась журналистской профессией, а его ко мне так и осталась тайной по сей день. Читатель сам сочинит причину взаимопонимания.
Перед расставанием я продиктовал Молодыю (по его просьбе) свой домашний телефон (а мой вам не нужен, надеюсь, по понятной причине, я сам «выйду на связь»). Так я впервые в жизни услышал профессиональную терминологию, которая сегодня даже рядовому читателю не в загадку: все мы стали учеными. Привыкли. Вошло в обиход. А тогда шел семьдесят третий. Кто мог подумать, что Конону Молодыю остался год жизни?
* * *
Первый звонок последовал мне домой и явно из уличного автомата. Голос был неузнаваемый, но я все понял. Мне было предложено «прибыть в одиннадцать тридцать пять» в Нескучный сад, «к вам подойдут».
Ну что ж, я поехал, в парке ко мне действительно подошел человек в черных очках, в фетровом головном уборе, который не был ни беретом, ни кепкой, ни спортивной шапкой, а именно «убором», надвинутым на глаза (специально для того, чтобы случайные прохожие смотрели только на голову, а не на физиономию моего собеседника).
Если бы Молодый при этом был серьезным или нейтральным, я решил бы, что он «тронулся», однако Конон Трофимович откровенно смеялся, даже не обращая внимания на мое недоуменное лицо. И вдруг сказал мне: нет, я человек в своем уме, просто решил немного вас развлечь, да и себя тоже.
Поднятый воротник его габардинового осеннего пальто (ниже колен) довершал портрет «героя». То, что это был Молодый, я не сомневался ни на секунду, но все же не сначала понял смысл «тайной вечери», происходящей днем.
Однако вскоре я сообразил (и не ошибся): собеседник играет со мной в разведчиков, как дети играют в войну, а зачем и почему ему так захотелось, я еще не знал и мог только предполагать. Тайны или издержки профессии?
Около получаса мы прогуливались аллеями парка, уходили в глубину. Безлюдность, благодать тишины. Я помалкивал, говорил Молодый, как бы разговаривая сам с собой, а я редко вставлял вопросы, боясь задеть говорящего бестактностью своей. Со стороны глядя, можно было подумать, что это не беседа, а монолог человека, истосковавшегося по слушателю.
Как уже было сказано, я ничего не записывал. Зато, вернувшись домой, хватался за авторучку, садился за бумажные листы (компьютеров тогда еще не было) и «переводил» память в строчки.
Об очередной встрече мы договорились предварительно, раскланиваясь и решив впредь обходиться без телефонных звонков. Ушел он, следя: нет ли за ним «хвоста»?
Отдельно расскажу о последнем разговоре с Молодыем, весьма примечательном. Он вдруг сказал: глаза и уши есть не только у стен, они и здесь есть, а я не сумасшедший, знаю, о чем говорю. Кстати, добавил он, вы тоже не очень-то рассчитывайте на откровения профессионального разведчика: о, абсолютная искренность только у дураков!
А мы, нелегалы, живем двумя или большим количеством биографий: официальной, легендой и реальной, я сам не знаю, какая сейчас из них у меня и какая жизнь в моем будущем.
Я спросил:
— Почему вы избрали именно меня для откровений?
— Честно? Мне все равно, все вы мне едины: жизнь нелегала не измеряется ни временем, ни качеством собеседника.
Помолчал и добавил:
— Ладно, попробую сформулировать лучше и приличней, как обычно говорят в вагоне дальнего следования, когда ты уверен, что сосед по купе выйдет на какой-то станции, не спросив твоего имени и не сказав собственного. Вы мне просто «показались», извините за прямоту; сыграла роль беседа у Аграновича. Вам обидно?
Я профессиональный журналист, было ему в ответ: и у нас свои секреты и способы работы, привыкаем.
Он погрустнел:
— Руководство приостановило вашу работу, но я до сих пор не знаю почему. Где и чем наследил — языком, делом, мозгами? Мне по-человечески обидно и досадно. А то, что выбор мой пал на вас: судьба. — И хитро рассмеялся.
— Вы чему улыбаетесь?
— Мой шеф не знает о наших встречах и, надеюсь, так и останется в неведении; вас это страшит или увлекает?
Я ответил откровенно:
— Боюсь.
Он спокойно заметил:
— Правильно делаете.
Мы простились.
В конечном итоге у меня дома образовалась пачка исписанных страничек с нетленным содержанием. Об этой папке и о встречах с Молодыем я решительно никому не говорил: ни жене, ни закадычным друзьям. Такое решение было продиктовано мне природной осторожностью и рассудительностью, я понимал, что у меня в руках мина с часовым механизмом, способная в любой момент «рвануть», причем, не по моей воле.
Исключение сделал только для нового главного редактора «Комсомолки». Отдав ему папку, перевязанную бантиком, я кратко сказал (мы были с ним знакомы давно, он начинал у нас замом): Лева, даю тебе на хранение свои журналистские записи, если хочешь, просмотри их, но большого удовольствия из-за моего почерка ты не получишь, тем более что там много символов, которые без меня трудно расшифровать.
Я точно «просчитал» ситуацию. Лев сунул папку в один из своих многочисленных ящиков, не раскрыв ее, и забыл о ней на долгие годы, пока я сам о папке не вспомнил. Бог меня простит, учтя время, в котором мы жили.
Вернусь, однако, к встречам с Молодыем. Главное: беседы были нам воистину всласть. И ему откровенничать, и мне услышать исповедь грешника. Правда, не ведаю, что испытывает священник, отпуская грехи, но что ощущает журналист, я теперь знал.
Мне почему-то было очень горько и больно за моего собеседника: его душевное одиночество способно было любого потрясти.
Нет нужды описывать процедуру и форму наших разговоров, все это по сути видно и узнается по самой повести. О самом первом разговоре я все же скажу читателю. В нем Молодый изложил мне некие условия для будущих бесед. Прежде всего, сказал он, как и на Лубянке, ничего не записывать — раз. Второе: желательно (он употребил мягкий вариант запретительства) полностью доверять мне, независимо от того, правдиво ли звучат мои слова, аргументы и логика, это важно не столько мне, сколько вам и вашей публикации, если она будет.
Поверьте, добавил после паузы, дав мне переварить услышанное, я не буду лгать, но наши порядки специфичны, я знаю их лучше вас.