— Мы непременно все выясним, — попытался успокоить меня префект. — Она могла ведь уехать к своим родителям в Пасси, и я немедленно направлю туда посыльного.
В Пасси? — Это была нелепая идея, и я не стал скрывать от префекта, что подозреваю куда худший исход.
— Все будет хорошо, — повторял префект. — Все будет хорошо.
Я сам вызвался проводить полицейских до ворот сада. Зачем я это сделал? Почему не остался дома? Человек так часто поступает под влиянием минутного порыва, что для объяснения этого нужна особая наука, еще не созданная ничьей фантазией. Как объяснили бы великий Расин или не менее великий Монтескье то обстоятельство, что я повел префекта не по главной аллее, а именно по той, по которой шел сам нынешней ночью, возвращаясь в дом от свежезакопанной могилы? Это было безумие, но я поступил именно так; префект шел рядом со мной, продолжая говорить какие-то слова о необходимости соблюдать спокойствие и надеяться на лучшее.
Мы прошли мимо того места, где земля была чуть более примята, нежели на соседнем участке, и я спокойно ответил префекту, пообещав быть выдержанным — сам Лемонье не сыграл бы лучше.
Я услышал за спиной печальный вздох и обернулся. Там, где я похоронил Шарлотту, земля вспучилась, возник небольшой холмик, и… Ужас сдавил мое горло, выдавив столь жуткий хрип, что префект остановился и повернул ко мне изумленное лицо. Из могильного холмика поднималась серо-зеленая рука, пальцы шевелились, и один из них — указательный — был направлен в мою сторону. Земля продолжала осыпаться, возник уже и локоть, и вот сейчас, я знал это, появится голова, а за ней и все тело. Я не выдержу мертвого взгляда Шарлотты. Я убийца, но я не хочу больше видеть свою жертву!
С громким криком я бросился к могиле и начал присыпать землей торчавшую и извивавшуюся руку.
— Шарлотта! — кричал я. — Оставайся там, где ты есть!
Надо ли говорить, что, когда несколько минут спустя полицейские разрыли могилу и обнаружили труп, префект предъявил мне обвинение в убийстве, и мне ничего не оставалось делать, как признать свою вину? И надо ли говорить о том, что за руку Шарлотты я принял большую коричневую ветку старого дуба, раскачивавшуюся из-за порывов ветра?
Мне осталось жить чуть больше суток. Судья был суров, а приговор справедлив. Я не стал говорить о прекрасной незнакомке на темной парижской улице, о грязном притоне и о трубке с опием. М. был вызван свидетелем, но не потому, что был со мной в ту злосчастную ночь, а потому, что оказался первым, кто видел меня в то не менее злосчастное утро. Мы оба молчали о нашем приключении, и судья так ничего и не узнал о том, что, занося нож над Шарлоттой, я убивал не живую женщину, но Смерть.
М. приходил ко мне в тюрьму. Он чувствовал себя виноватым в том, что наше приключение, так интригующе начавшееся, так ужасно закончилось. Я, как мог, успокоил его и попросил сохранить мою исповедь.
— Когда-нибудь, — сказал я, — сидя у огня с внуками, ругающими поколение отцов и дедов, расскажите им эту историю в назидание. Каждый из нас что-то в жизни совершает впервые: пробует опий или убивает…»
Беднягу Гастона повесили, и я надеюсь, что он ушел в мир иной, не держа на меня зла. Я знал, какое действие оказывает опий на такие чувствительные натуры, потому и предложил Гастону приключение, испытанное им впервые в жизни. Пожалуй, я достиг даже большего эффекта, чем ожидал.
Шарлотта давно докучала мне. В последние дни нашей связи она говорила, что жить без меня не может, и непременно признается во всем своему беспечному мужу. Разве у меня, по сути, был иной выход?
Я убил Шарлотту и оставил ничего не соображавшего Гастона у теплого трупа. Я вложил в его руку нож, но мог ли я знать тогда, что опий произведет на несчастного действие столь сокрушительное и возбудит его фантазию столь странным образом?
Впрочем, раздумывая много лет спустя о той ночи, я пришел к выводу, что все видения, так красочно описанные беднягой Гастоном, пронеслись в его мозгу в ту единственную секунду, когда он, очнувшись на рассвете после вызванного опием сна, увидел рану на груди Шарлотты и струйку крови, вытекавшую из ее пробитого кинжалом правого глаза.
Не сказал бы, что аэропорт Орли чем-то меня поразил. Психологический эффект: когда слышишь знакомые с детства слова «Лувр», «Нотр-Дам», «Орли», то, измученный ожиданием встречи, предполагаешь испытать шок. А на деле оказывается, что Собор Парижской богоматери вовсе не протыкает своими шпилями небо, здание Лувра куда меньше питерского Эрмитажа, а Орли — вполне стандартный аэропорт, встречал я на своем веку и побольше, и покрасивее — слетайте в Мюнхен или во Франкфурт и сравните сами.
Багажа у меня с собой было немного — чемодан на колесиках и атташе-кейс, который я упаковывал утром самолично; никто мне не помогал, никаких посылок знакомым и, тем более, незнакомым я не принимал; короче говоря, на вопросы смуглых девочек из службы безопасности я мог отвечать со спокойной совестью и потому не очень торопился с ними встретиться, тем более, что, рейс на Тель-Авив регистрировали за стойкой со странным номером 00-а1, не обозначенным ни на одном информационном табло. Не желая показывать своей неосведомленности, я медленно прошел по первому этажу, чемодан катился за мной как собачонка, время от времени совсем по-собачьи повизгивая колесиками на крутых поворотах. Естественно, стойки 00-а1 на первом этаже не было и быть не могло, на втором располагалась таможня и выход на посадку, значит, нужно было спуститься на минус первый этаж, иначе говоря — в подвал. Нормально: если случайно рванет бомба террориста, пусть разнесет сразу все здание, а не только одну его стену.
В подвале шла регистрация на дальневосточные рейсы, Тель-Авивский я обнаружил между Манилой и Сиднеем. Если бы из Орли летали еще и на Марс с Юпитером, израильский рейс непременно поместили бы в район пояса астероидов. Наверное, исключительно из-за изощренного антисемитизма, потому что к проблеме обеспечения безопасности все это, на мой взгляд, не имело ни малейшего отношения.
Регистрация уже подходила к концу, передо мной в очереди стояло человек пятнадцать, и не нашлось ни одного желающего спросить у меня «кто последний?» Опрос населения вели две девочки, лишь недавно вышедшие из младенческого возраста. Одна из них, нежно глядя в глаза смуглому молодому марокканскому еврею, интересовалась проблемами секса во Франции — мне, во всяком случае, послышалось «а та проститутка, она вам ничего лишнего не вкладывала?» Вопрос звучал двусмысленно, но «марокканец» отвечал как солдат на плацу — кратко, громко и непонятно. Вторая девушка только что отпустила с Богом студента-израильтянина и принялась за очередную жертву — это была женщина лет тридцати пяти, яркая блондинка с тонкими чертами лица. На вопросы женщина отвечала медленно, будто обдумывала каждое слово, девушка терпеливо ждала и задавала следующий вопрос, лишь полностью выслушав ответ; разговор, будто жемчуг, нанизывался на тонкую нить, созданную каким-то большим специалистом в службе безопасности.