Бертран из Лангедока | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Всадник остановился, разглядывая распятие. Константин и Гольфье съехали с дороги напиться из деревенского колодца, а Агнес приблизилась к распятию и тоже стала смотреть. Бертран мельком глянул на нее: губы ее шевелились, в глазах показались слезы.

Краска на деревянной фигуре облезла, наполовину смытая летними дождями. Ясное осеннее солнце беспощадно освещало каждый потек грязи, но Агнес этого не видела.

Бертран вздрогнул. В груди деревянного Христа торчала стрела. Настоящая.

Бертран подъехал вплотную, протянул руку, дотронулся до оперения и резко выдернул стрелу.

А деревянный Иисус смотрел на него своим смытым лицом.

Бертран обернулся к Агнес и увидел, что она плачет.

Тут наехали Константин и Гольфье – волосы влажные, глаза блестят: напились воды, угостились теплым хлебом. А что эн Бертран и домна Агнес с ними не поехали?

И так, шумной толпой, гомоня, двинулись дальше по дороге на Аутафорт. На груди у деревянного Христа набухала кровью рана, и тонкая красная полоска потянулась уже к животу.

* * *

А молчаливая Агнес, прекрасная наследница гордого замка, стала женой Константина де Борна. И тогда эн Бертран поклялся отобрать у него Аутафорт. Как получилось, что Бертрану удалось выполнить свою клятву, – это мы увидим позднее.

Покуда жив был Оливье де ла Тур, отец Агнес, на Бертрана де Борна, как мы уже говорили, находилась кое-какая управа, так что пока он сидел тихо и на спокойствие Аутафорта не покушался.

Между тем умер Итье де Борн, и сеньор Оливье остался наедине со своей печалью. Быстро и почти незаметно прошла жизнь, полная боев и трудов, и теперь уже была близка к завершению. Дети выросли, жена умерла. Впервые Оливье де ла Тур получил волю с легкой душой идти теми путями, куда влекло его сердце. Ни в юности, посвященной служению, ни в зрелые годы, отданные семье, не мог он себе этого позволить.

И все то время, что прожил Оливье по возвращении из Святой Земли, жил он между тоской и тоской. Должно быть, пески Палестины лишили его рассудка. Как тосковал он там, в Святой Земле, по зеленым холмам Перигора, когда кругом простирались лишь белые пески, а вдали виднелись белоснежные стены крепостей и серые башни с синими изразцами, впивающиеся в это жгучее фиолетовое небо.

А очутился в Перигоре – и стоило закрыть глаза, как вновь вздымались эти серые башни, и вновь под ногами расстилался песок.

И так, между тоской и тоской, растил детей и ощущал, как слабеют руки, которым все труднее поднимать меч. Годы уходили, утекали между пальцами – и вот теперь ушли почти совсем.

Перед смертью решился Оливье де ла Тур вновь уехать в Святую Землю.

* * *

Заканчивался 1178 год. Был сочельник. Снег, нечастый в долине, сыпался крупными влажными хлопьями, и тут же таял, коснувшись земли. В городском доме аббата Амьеля, как и везде по городу, готовились к Рождеству. Большую полутемную комнату на втором этаже освещал только красноватый свет от угольев стоявшей в углу жаровни.

Слышно было, как в кухне, несмотря на поздний час, суетятся слуги. Зарезали поросенка, специально откормленного к торжественному случаю, достали бочку с мочеными яблоками, открыли бочонок с молодым летним виноградным вином. В печь посадили хлеб.

Аббат то и дело наклонялся к жаровне и подолгу держал над углями слегка подрагивающие руки – мерз. Слуг отослал, чтобы не раздражали бестолковой суетой (те полагали, что аббат стар и нездоров, а потому нуждается в усиленной заботе; так оно и было, но никакой заботы Амьель принимать не желал).

Амьель и его гость сеньор Оливье, наполовину скрытые темнотой, вели неторопливую беседу, не собираясь отходить ко сну. Оба были немолоды: Оливье – за пятьдесят, аббату Амьелю – около шестидесяти. Им предстояла разлука, и оба знали, что на этой земле они, скорее всего, больше не увидятся.

Говорил преимущественно гость; хозяин больше слушал. Сперва вели разговор о видах на урожай, перебирали в памяти названия деревень, лесов, земельных угодий, сенокосных лугов – каждый клочок земли требует особого пригляда, особой заботы.

Снег все валил за окном, забранным бычьим пузырем. Ежась, оба старика одновременно протянули руки к жаровне, и пальцы их столкнулись. Невольно встретились они глазами, и печаль охватила их: не хватало третьего – того, кто положил бы свою крепкую широкую ладонь поверх узкой сухой ладошки аббата и угловатой руки Оливье де ла Тура, – Итье де Борна, их старого друга, умершего несколько лет назад.

И вот тогда рассказал Оливье де ла Тур Амьелю то, что таил в своей груди все эти годы, ибо ехал в Иерусалим лишь затем, чтобы умереть.

Он показал след давней раны: четыре темных точки на тыльной стороне ладони. Как будто четырьмя раскаленными пальцами когда-то давно некто взял Оливье-Турка за руку.

Аббат посмотрел на шрамы, перевел взгляд на Оливье.

Оливье улыбнулся и вдруг, поднеся свою ладонь к лицу, поцеловал следы от давних ран.

* * *

Итье был ранен, и мы бросили его в песках, потому что нас разбили, и мы спешно отступали. Боль от потери не могла остановить нас, ибо мы боялись за собственную жизнь. На наших руках была кровь: за день перед тем мы разграбили и сожгли одну деревню, увели оттуда коней и женщин. Сарацины погнали нас в пустыню, точно паршивых псов, и мы позорно бежали. Скоро я остался один. Конь подо мной пал. Я шел пешком. Пески слепили меня белизной. Я искал грязные пятна среди девственной их чистоты, ибо грязь означает близость плодородной почвы и травы. Но ничего не видел. Кругом одна только беспредельная свобода, и я сделался как бы пьян от нее. От края неба до края неба не видел я границ своему одиночеству.

Но недолго наслаждался я этой свободой. Скоро на смену ей пришел страх. Тонким кинжалом вдруг пронзившей меня ошеломляющей жалости к самому себе вошел он в мою плоть и перевернул все внутренности в утробе моей. И знал я теперь, что боюсь за свою жизнь.

Я поднял голову к небу, но неба не увидел – одна только мутная синева дрожала надо мной. Я закричал: «Бог!» И никто не ответил мне. Я знал, что после содеянного нами в той деревне, после того, как я бросил Итье умирать под копытами сарацинских лошадей, Он оставил меня, ибо я сам оставил Его.

Я не захотел встать на колени для молитвы, потому что понял: опустившись однажды на этот песок, я больше не смогу подняться. Итак, я пошел дальше, и марево трепетало вокруг меня.

И вдруг из этого марева будто бы протянулась ко мне рука – милость, о которой я, запятнанный грехами, не смел просить. Я ухватился за нее, как дитя, что цепляется за руку матери. С того мгновения я уже знал, что выйду к траве, к воде, к шатрам христианского лагеря.

И послышался шум от множества всадников, и вот уже я вижу красные кресты на плащах и высоко вознесенные флажки. Прежде чем отряд поравнялся со мной, я понял, что рука, которая вела меня долинами смертной тени, отпускает мою руку. Ладонь моя была обожжена этим прикосновением, но боли я не чувствовал. Я понял, что был в пустыне с моим Богом, который спас меня и теперь оставил наедине со всей греховной мерзостью моей.