Каждый может невзначай кого-то обидеть… Но и перед теми, к кому он был хотя бы мимолетно несправедлив, Игрун извинялся так, будто совершил преступление. Люди наровят избавиться от дискомфортного чувства вины, как от тяжести, а он это чувство не отпускал от себя. И при каждой встрече с Батыем спрашивал:
— Ты не сердишься?
Тот расширял насколько мог монголовидные глаза свои, чтобы сквозь них пробилась его благосклонность.
Пол года Мария Никитична восторгалась… А потом вдруг приковыляла в слезах.
— Что стряслось? — Прабабушка взглянула на одногодку, как на правнучку, которую кто-то обидел.
— Батый требует, чтобы я завещала ему квартиру. «Детей у вас никогда не было — значит, и внуков-правнуков негде взять. Вы вот и назвали меня своим правнуком. Я не просил. Подтверждаете?» Сначала ласково уговаривал, объяснял, что от его предложения будет лучше: дескать, когда отойду… он все сохранит, как при мне. А после взорвался!.. Стал перечислять, что для меня сделал. Я говорю: «Спасибо…» А он отвечает: «На спасибо иномарку не купишь!» Я говорю: «У меня есть больная сестра». А он отвечает: «У нее есть своя квартира». Я говорю: «Сестра сможет мою квартиру продать — и долго жить на те деньги». А он: «Вы с ней обе и так уже долго живете!» И сжимает в руке мои документы: «Вот они где!» Один раз, чтобы я перестала спорить, так меня на стул усадил, что плечо до сих пор…
— Что же делать? — неизвестно к кому обратилась прабабушка. — Как поспешно меняем мы свои точки зрения и как легко позволяем себя запутать! Сперва разглядели — и согласились с его прозвищем, потом он прикинулся нянькой — и мы сразу обворожились… А теперь берет на испуг.
— Не берет, а уже взял. Смерти не страшусь, а его… Слыхала, его все боятся.
— Я не боюсь, — возразил Игрун.
Он вышел в коридор, а потом, незаметно для одногодок, на лестничную площадку. Спустился во двор… Батый оказался там.
Хилый с виду, беззащитный Игрун сперва взглядом своим, сквозь очки бросил амбалу вызов. А потом четко, почти по слогам произнес:
— Оставь в покое Марию Никитичну.
— Что-о? Что-о, придурок?
— Оставь в покое…
— Извинись! — перебив Игруна, вполголоса приказал Батый. — Ты ведь любишь просить прощения?
— Это ты перед нею встань на колени…
— Д тебе-то какое дело? — поспешил проявить свою верность Батыю один из его адъютантов.
— Тем, которые на роялях играют… до всего дело, — пояснил Батый. — А ты, придурок, на носу заруби: будет, как я хочу!
Игрун приподнялся на цыпочки и поднес к носу Батыя фигу.
Батый рассмеялся. От неожиданности.
…Игрун возвращался из музыкальной школы. У него была манера задумываться на улице, размышлять на ходу. Он спотыкался, наталкивался на прохожих, а бывало, и на столбы. Как всегда, извинялся: перед прохожими искренне, перед столбами — автоматически. «Ты же можешь натолкнуться и на троллейбус!» — волновалась прабабушка. — Если тебе нужно отвлечься, присядь на скамейку».
У бабушек и дедушек его были и другие внуки; родители хронически пребывали в дальних командировках, а прабабушка столь же хронически была для него свободна.
— Отдыхать от жизни — не привилегия, а наказание. От этого наказания правнук меня избавил!
Они одинаково принадлежали друг другу… Просьбы прабабушки исполнялись беспрекословно — и скамейка, о которой она сказала, сразу же нашлась недалеко от подъезда. По дороге домой Игрун опускался на нее, чтобы призадуматься… о музыке, о гармонии и дисгармонии в окружающем мире. Он был верен не только людям, но и тем предметам, земным пространствам, которые полюбил. В том числе и скамейке вблизи от дома — вылинявшей, с тоже ослабевшими от времени ножками. Он редко обходил ее стороной.
Тот вечер требовал подведения итогов, поскольку утром Игрун поднес фигу к носу Батыя.
Тяжелая крышка необычно огромного люка, что расположился у ножек скамейки, была кем-то сдвинута. Этого Игрун не заметил: он уже погрузился в раздумья. И с рождения скверно видел… Игрун наступил на крышку — она поддалась, люк разинул перед ним свою круглую пасть.
И проглотил Игруна… Крышка вернулась на положенный круг — захлопнулась западня.
Игрун ударился головой о металл… Надо было изо всех сил кричать, но сил у него не было. Или он потерял сознание… А может быть, постеснялся.
Книги он начинал читать с последних абзацев: хотел быть уверен, что все кончится хорошо…
1998 год
— Ты, я наблюдаю, на ходу что-то шепчешь себе под нос, губами неслышно сама с собой разговариваешь, — когда-то, в моем предалеком детстве, разволновалась мама. — «Ваша дочка вполне здорова?» — спросила меня соседка. Ты уж соседей не озадачивай!
Чтоб и дальше с собой беседовать, я стала вести дневник. Мама просила не «озадачивать» окружающих. Но я сберегаю в тетрадках то, чем жизнь озадачивает меня.
Давно уже сама стала матерью, а все пишу и пишу…
«Мамуля, я очень тебя люблю… Я о-очень тебя люблю!» — Дочь оставляет на автоответчике эти слова, если где-то задерживается, а стало быть, почти каждый день. Чаще всего потому, что о ком-то печется. И признания ее — всегда в одной фразе, дважды повторенной, — гораздо дороже мне, чем были бы самые безумные мужские признания. Коих я, впрочем, ни разу не удостаивалась.
Безумных не удостаивалась… А получила в Катином возрасте одну-единственную записку, которую сегодня отыскала и перечла: «Давай вечером вместе займемся химией: завтра контрольная!» Это предложение будущего супруга. Предложение не в том значении, в результате которого родилась наша дочь, а в самом обыкновенном, ученическом. Слово «вместе» подчеркнуто — и только это таит в себе некий полунамек. Под «химией» тогда еще разумели лишь таблицу Менделеева, формулы и задачки. Иная «химия» возникла между нами гораздо позднее. И все равно то первое предложение я гордо отвергла: зачем было подчеркивать интимное «вместе»?
А у дочери в куртке, которую сегодня собралась постирать, я обнаружила пять до сумасшествия пылких объяснений в любви. И я бы даже сказала, в страсти… Все написано одним и тем же метущимся почерком — значит, кто-то обезумел всерьез. И домогается! Надеюсь, сама Катя признается в любви лишь маме… И все-таки я лишилась покоя. Скажу об этом дочери, не таясь! И покажу ту свою единственную записку, которую, несмотря на ее невинность, отвергла.
— Как же отвергла, если почти двадцать лет хранишь? — спросит дочь.
— Чтобы тебе показать!
Так можно ответить, но ведь она разразится своим завораживающим хохотом.
Я приметила, как возбужденно реагируют на Катю ее приятели-старшеклассники. Да и приятели мужа тоже. Установлю для гостей мужского пола возрастной ценз: буду приглашать исключительно престарелых. Муж скажет: «Всюду ты ищешь несуществующие угрозы, чтобы их упорно предотвращать!» Разве могут отцы проникнуть в материнские чувства? Вот и он не желает учитывать, что в доме растет красавица.