— Да? — светлые брови изогнулись так изящно, что это просто не могло быть естественным движением. — Точно?
— Без сомнения, — твердо сказал я.
— Ну хорошо. В детстве я украла у матери браслет и списала пропажу на служанку. Ее высекли так, что вся спина осталась исполосована шрамами.
Забавно. Я, пожалуй, не отказался бы спросить, сделала ли она это нарочно, чтобы полюбоваться поркой, но, памятуя о мною же выдвинутых правилах, сказал:
— Я изнасиловал женщину.
Ее губы дрогнули, потом изогнулись, удерживая невысказанный вопрос. Вероятно, о том, почему только одну.
— Я вообще часто краду. Люблю воровать. Особенно у дам, которые останавливаются в нашем замке. Всякую мелочь. В основном платки. У меня полно батистовых платков с инициалами.
Она говорила абсолютно серьезно. И смотрела в окно.
Я помолчал. Потом медленно заговорил:
— Мой школьный друг как-то взял на себя мою вину. Я разбил окно, он видел это, и когда учитель пригрозил выгнать всех, он встал и сказал: «Это я». Учитель смотрел в глаза каждому и спрашивал: «Это он?» Когда он посмотрел на меня, я не отвел взгляд. И сказал: «Да, это он». Друга выгнали. Он не посмел появиться на глаза своему отцу и стал шляться по улицам. Там его сбила повозка, которой правил пьяный кучер. Это было на углу двух улиц, Батистовой и улицы Парфюмеров, и его мозги залили сразу обе — и Батистовую и Парфюмеров…
Странно. Это было пятнадцать лет назад, и я с тех пор ни разу об этом не вспоминал. А теперь, когда Йевелин заговорила о батистовых платках, само всплыло в памяти…
Она помолчала. Потом подняла веер, который все это время неподвижно лежал в ее пальцах.
— Смотрите. Красивый?
Я не привык разглядывать предметы женского туалета и поэтому только теперь заметил, что он сделан из крашеных перьев.
— Это хохолки болотной цапли. Для изготовления такого веера нужно пятьдесят штук. Хохолки растут у цапель на головах, прямо на темени… — она коснулась кончиками пальцев шелковой сетки на своих волосах. — Чтобы снять хохолок, нужно содрать кожу. Но только обязательно с живой птицы, потому что перья мертвой сразу тускнеют и сваливаются. Такие веера большая редкость и стоят очень дорого, я никогда их не видела. Но когда узнала, как их изготовляют, сразу захотела один. Вы… понимаете?
Она обратила ко мне свой взгляд, и в нем было столько ужаса, что я едва не отшатнулся. Через миг Йевелин отвернулась, а когда снова посмотрела в мою сторону, ее взгляд был снова холоден и вежлив. Показалось, наверное. В последнее время мне вечно что-то кажется…
— Скучно с вами играть, — сказала она и опустила руки, сжимающие веер из пятидесяти заживо содранных опереньев.
— Я предупреждал.
— В следующий раз попробуем иначе.
— Это как?
— Можно будет задавать вопросы.
Я ничего не ответил, и она ушла. Только когда дверь закрылась, я понял, что так и не выяснил, зачем она приходила.
Пыль и пыльца… Серо-серебряная: серого больше, чем серебра. Бормотание, тихое-тихое… совсем тихое… серебристо-серое: серого меньше, чем серебра. Тонкая струя светлого порошка, царапающая пожелтевший пергамент.
— Отпусти… отойди… через четвертый вал… меж сыпучих утрат… отойди…
Белое пламя где-то очень глубоко.
— Отпусти… отойди… отойди…
Белые губы. Белые-белые, как пламя… серые… серебряные… сухие, как пергамент, на который льется порошок.
— От… пус… ти-и-и…
Треск дров в очаге — преступно громкий.
— Ну? Ничего не получается, да?
Белое пламя в белых глазах. Губы синеют, синеют, синеют…
Что-то, что страшно назвать улыбкой.
— Очень любопытно… Чем ты здесь занимаешься, Марлена? Тебе разве не надо быть в людской? Что это за порошок? Что за дрянь? Где ты ее взяла?
— М-миледи, я…
— Да уж, ТЫ. Старая дура. Ну, что ты тут делала? Порчу на меня навести хочешь? Не получается, правда? Ничего не получается…
— Миледи-и-и-и!..
Хрип переходит в вой, когда пальцы, цепкие, словно когти, вплетаются в гладко зачесанные волосы.
— Вот что, милочка моя, бросай эти игры. Поняла? И сучонке своей это передай.
Серые слезы, серые-серые, без серебра, серый крик в сухой глотке.
— Это… не… Дарла, не Дарла, миледи!
— Знаю, что не она. У нее ума бы не хватило. Прощаю на первый раз. Ну, на чем ты колдовала, покажи-ка…
Сухой пергамент. Блекло-белый, весь в серебряных, без серого, слезах. Исписан красными, как кровь, чернилами. Этот пергамент… Я знаю его.
Хрипло:
— Убирайся.
— Ми…
— ПОШЛА ВОН!
Белый листок в прозрачных когтистых пальцах. Мелкая серебристая дрожь. Серебристая-серебристая. Без серого.
Иногда отношение к людям меняется как-то… внезапно. Не только людям, к вещам тоже, но это просто меньше чувствуется. И внезапность заключается отнюдь не в том, что можно четко назвать момент и причину перемены. Если бы. Я не знаю, когда это случилось — когда я увидел спящего Юстаса или его покрасневшие от слез глаза?.. Когда смотрел на безмятежную платину волос Йевелин или на ее веер из скальпов цапель?.. Когда наткнулся на пьяного в дым Ларса в одних подштанниках, не способного связать двух слов и с задумчивым видом сидящего на верхней ступеньке лестницы, ведущей в парадный зал? Мне стоило большого труда выволочь его оттуда, не поднимая шума, пока его не увидели Аннервили. Пьяный Ларс был настолько невероятным, настолько шокирующим явлением, что я разозлился. Да, я на него разозлился — на него, на себя, на Юстаса, на леди Йевелин. И на Флейм, которую целый день не мог найти.
Но больше всего — на Дарлу Аннервиль.
Еще три дня назад она вызывала во мне сочувствие. Еще вчера мы не без приятности скрипели скамеечкой в оружейной. Еще два часа назад я вообще о ней не думал.
Сейчас я был готов ее убить. Проклятье, полон решимости. И вовсе не потому, что, по моим предположениям, она могла быть (хотя, если уж начистоту, с тем же успехом могла и не быть) Проводником и ее смерть решала массу проблем. Нет, холодные просчитанные убийства не для меня. Я никогда не смог бы стать ни палачом, ни наемником. А вот убийство, когда тебя переполняет ярость, — это как раз мое.
Я шел по коридору, распахивая все двери пинком ноги и заглядывая во все комнаты, кипя от ярости и мысленно называя мою дорогую сестренку-виконтессу последними словами. Мне было тошно, противно, мне было страшно от того, что я не мог понять, почему мне так худо. Я знал только одно: нам надо уезжать. Сегодня, сейчас. К Жнецу Аннервилей, к Жнецу Проводника, к Жнецу всё. Я просто хотел уйти.