Легенда о Людовике | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Знаю, знаю, мой друг. Об этом и речь. Ну, что еще у вас есть?

Тибо, хмурясь, принялся перебирать пергаментные листы, которые еще минуту назад с триумфальным видом вскидывал перед собой, декламируя плоды бессонной ночи. Потом его лицо просветлело, он приподнял подбородок, прочистил горло. Бланка сложила руки на животе, Плесси кашлянула, супруги Шонсю тревожно заерзали.

Тибо вскинул ладонь на манер римского оратора перед речью и начал:

— Когда паскудный пес Моклерк, приспешник сатаны…

— Матушка? Что здесь происходит?

Тибо вскочил первым, с легкостью и непринужденностью, исключающими всякие подозрения в подобострастии. Следом за ним, гораздо более торопливо и неуклюже, поднялся мессир де Шонсю, а потом, одновременно с Жанной дю Плесси, и его толстощекая супружница. Бланка встала последней, нарочно выдержав паузу достаточно долгую, чтобы на несколько мгновений остаться единственной сидящей в покоях, порог которых только что переступил король Франции Людовик Девятый. Однако даже став королем, он все равно оставался ей сыном, и нелишне было напомнить об этом ее гостеприимным хозяевам, которые, она знала, давно уже шушукались и роптали за ее спиной.

Луи шагнул к ней, и Бланка поднялась, выпрямившись в полный рост ровно в тот миг, когда он достиг центра покоев. Он окинул собравшихся наполовину отстраненным, наполовину смущенным взглядом — выражение, которое Бланка со дня коронации видела на его лице чаще всех прочих выражений.

— Доброе утро, сын мой, — улыбнулась она, протягивая ему руку и одновременно склоняя голову в приветственном поклоне. Луи принял кивок (за шесть месяцев в Монлери Бланка все же смогла обучить его основам нового этикета, которому теперь они должны были следовать при посторонних), после чего уже с чисто сыновней покорностью приложил запястье матери к губам. Бланка смотрела на его белокурую голову, склонившуюся над ее рукой, и думала о том, как он вытянулся за эти полгода. И как оброс — ему не мешает подровнять волосы до того, как они двинутся в Париж. Она отметила это мысленно как дело, не терпящее отлагательств.

Луи выпрямился и снова посмотрел по сторонам, задержав взгляд на Тибо, державшем в опущенной руке листки исчерканного пергамента. Светлые брови короля Франции слегка нахмурились, сходясь к по-детски гладкой переносице.

— Доброе утро, господа. Чем вы тут занимаетесь? Мне показалось, я слышал…

— Его милость граф Шампанский изволили почитать нам стишки, — простодушно отозвалась мадам де Шонсю. Она была почти ровесницей Бланки и годилась королю в матери, и, быть может, поэтому, а также из-за своей провинциальной неотесанности, позволяла себе перебивать его и бывала порой почти дерзка. Но Бланка знала, что это не от злобы и хитрости, а от простодушия. В тех условиях, в которых находилась ныне судьба короны и регентства, простодушие, даже доходящее до вульгарности, было воистину меньшим злом.

Но Людовику было тринадцать лет, потому он об этом не знал. Слова мадам де Шонсю заставили его нахмуриться еще сильнее.

— Стихи, вы говорите? Когда я вошел, мне послышалось, что мессир Тибо произнес имя нечистого… Что за стихи, матушка?

Он спрашивал очень просто, очень прямо и при этом с истинно королевской спокойной требовательностью, не допуская и мысли, что ему солгут или не ответят. Бланка не учила его этому и не знала, как относиться к тому, что подобная, истинно царственная манера проснулась в ее сыне будто бы сама собой, одновременно с тем, как он вступил в свой законный статус. Впрочем, в нем текла кровь Капетов — а это уже само по себе значило многое. В деде Людовика, Филиппе Августе, тоже было довольно врожденного величия, как и в супруге Бланке Луи Смелом — в последнем, впрочем, величие чаще приобретало форму сварливой спеси, особенно когда он прикладывался к бутылке. Бланка была рада, что ее венценосный сын почти не знал своего отца — и был первым из французских королей, успевшим застать в живых своего деда.

Бланка слегка вздрогнула, поняв, что Тибо что-то говорит, отвечая на вопрос, заданный ей. Она слишком задумалась, залюбовавшись своим сыном, — и теперь напряженно вслушалась в беспечную болтовню своего смелого, верного, романтичного, но, увы, не слишком далекого шампанского друга.

— Ее величество велела мне, сир, сочинить несколько строф, долженствующих поведать франкам о бедственном положении, в котором вы очутились. И я бьюсь над ними вторую ночь, но, видит Иисус и все святые, ваша матушка по-прежнему мной недовольна!

Бедственное положение… «Ох, Тибо», — мысленно простонала Бланка, кидая быстрый взгляд на засопевшего Шонсю. Этот язык стоило бы отрезать, если бы он не был столь же вертляв и на бумаге тоже. Впрочем, можно ведь отрезать язык и оставить пальцы.

Эту кровожадную мысль Бланка Кастильская выразила одной лишь холодной улыбкой.

— Потому что ваши стихи, мессир, не отвечают той задаче, что перед вами поставлена. Я не прошу вас проявлять сполна ваш талант, но лишь, как вы сами сказали, донести до народа мысль, что королю нужна помощь.

— Помощь народа? Нам? — в удивлении повторил Людовик. — Вы хотите сказать, матушка, что раз мы не можем прийти в Париж, то пусть бы Париж сам к нам пришел?

Бланка замерла. Тибо открыл рот и, издав короткий возглас, хлопнул себя по лбу. Плесси улыбнулась, и даже мессир де Шонсю одобрительно хмыкнул.

— Славно сказано, ваше величество, — пробурчал он, а мадам де Шонсю растерянно поглядела на него, похоже, куда лучше своего супруга сознавая, что грозит их городку и его окрестностям, если Париж, в буквальном смысле, решит прийти и встать под стенами, требуя своего короля.

Однако именно этого и добивалась Бланка.

— Да. Вы правы, сын мой.

— Вы чертовски правы, сир! Это именно то, что… — воскликнул Тибо — и осекся, когда юный король метнул в него вдруг быстрый взгляд, острый, словно осколок льда.

— Извольте не поминать в этом доме нечистого, сударь, — коротко сказал он, без гнева, без осуждения, но так, что Тибо побледнел, а потом покраснел и торопливо зарылся в свои бумаги, бормоча, что это непременно нужно записать сей же час. Бланка подумала, что занятия и молитвы с братом Жоффруа определенно оказывают некоторое влияние на Луи. Она и прежде ни разу в жизни не слышала от него богохульств, но никогда не замечала, чтобы он был нетерпимым к чужой несдержанности. Тибо ругался как сапожник, это было обратной стороной его страстной натуры, и хотя в присутствии дам и венценосных особ изо всех сил сдерживал свой темперамент, Бланка все же попустительствовала ему и позволяла больше, чем иному. Внезапно она подумала, что в этом была ее ошибка и это должно прекратить. Удивление от внезапной резкости Луи сменилось удовлетворением и гордостью за него, исправившего ее оплошность.

Она раздумывала, что бы сказать, чтобы сгладить неловкость, когда Луи перевел на нее взгляд своих чистых голубых глаз и сказал:

— Матушка, простите, но не могу ли я говорить с вами наедине?