— Нет, дорогуша, — пробормотал я, откладывая в сторону смазанную асидолом тряпицу. — Ты у меня поработаешь добросовестно, а то мигом лишишься всех своих регалий. Уж на это моего мастерства достанет.
Меч обиженно загудел в том смысле, что сам я дурак, а он — оружие честное. Ишь ты, какой гордый. А как ты, братец, в озеро угодил, а? И не говори, что тебя туда запрятал вездесущий оберштурбанфюрер: на все мечи оберштурбанфюреров не напасешься. Клинок уже собрался ответить, как в дверь тихо постучали.
— Входи, мама, — сказал я.
Ее стук и ее шаги я узнал бы из тысячи. Дверь приотворилась, и Инфвальт вошла. Тихо села на кресло у окна — того, что я величал окном. На самом деле это было голографическое фото альпийского луга. Свет отражался от фотографии так, будто и впрямь из прямоугольника било солнце. Мать смотрела на картинку с минуту, а потом сказала:
— Ингве, ты так любишь свет.
— Ты не знала?
Мать помолчала, комкая в руках расшитый крупным бисером платок. Она всегда была мастерицей, да кому только нужно ее мастерство? Разве что мне — а как раз мне мать никогда не дарила ничего из своих поделок.
Наконец она подняла черные, запавшие от бессонных ночей глаза и сказала:
— Мой мальчик, я так виновата перед тобой.
Я удивленно нахмурился.
— О чем ты говоришь, мама?
— Все эти годы… я лишила тебя того, что ты любишь больше всего на свете.
— Я люблю тебя, мама. Но я не понимаю, о чем ты говоришь.
Она опустила взгляд на вышивку и негромко произнесла:
— У этих стен слишком много ушей, Ингве. Прогуляйся со мной к озеру.
Озеро Хиддальмирр простиралось перед нами зеркальной гладью, над которой бледно светились наплывы сталактитов. По-моему, это было самое красивое место в Нидавеллире. Несущая известняк вода украсила берег причудливыми узорами: беседки и водопады, и каменные птицы, и слоны, и конница, и бесконечные, уходящие вдаль колоннады дворцов. Когда-то в детстве я придумывал, что вода творит свои скульптуры не просто так. Вода течет из верхнего мира и приносит нам эхо его событий. Поэтому слоны были не просто слоны, а знаменитые элефанты Ганнибала, а конница — конницей бешеного Двурогого Искандера, с которой он дошел до сказочной Индии; дворцы не просто дворцы, а палаты Шехерезады. Мать знала много преданий Митгарта и охотно мне их пересказывала, и порой героям северных саг и дедовских хвастливых историй я предпочитал земных полководцев. Мои приятели ворчали: им-то вовсе не хотелось запоминать всех этих Юлиев, Ксерксов и Александров, им хватало и нашего, с младенчества знакомого. И только я рвался Имир знает куда…
Мать опустилась на глыбу известняка, которую я прозвал Троном Двалина. Руки ее так и были сцеплены на коленях и все терзали и терзали платочек. На меня она не смотрела. Взгляд ее был направлен туда, где темная поверхность озера сливалась со сводом пещеры.
— Ингве… Ты не любил своего отца.
Вот те раз! Неужели она решилась на пять лет подразумевавшийся разговор? Я немедленно ощетинился.
— А было за что его любить?
— Не перебивай, пожалуйста, — тихо сказала Инфвальт. — Мне и так тяжело.
— Да что ты хочешь мне сказать?!
Мать продолжала смотреть на озеро. Поэтому, наверное — потому, что она так и не решилась взглянуть мне в глаза — поэтому так и окончился наш разговор.
— Драупнир не был твоим отцом. Молчи. Я была молода и глупа, а твой отец… Твой настоящий отец. Он был… он и сейчас, наверное, где-то есть. Он был всем, о чем может мечтать наивная девочка. Я была так счастлива, когда он впервые мне улыбнулся. Он не сразу назвал своя имя, но с первой встречи я поняла — он не тот, за кого себя выдает. Он всегда менял обличья, как смертные на карнавале меняют маски, или как старая листва в лесу сменяется новой листвой. Возможно, в этом секрет его очарования. Или бессмертия. Я не знаю.
Тут бы мне и схватить ее за плечи, развернуть лицом к себе, затрясти, заорать: «Да кто же он, кто?!» — и тогда не пролегла бы между мной и государыней Инфвальт невидимая стена. Но я стоял молча, будто скованный льдом. Все эти годы, мама, все эти годы…
— Драупнир был очень добр. Я уже носила тебя под сердцем, когда он предложил мне стать его женой — женой князя! И я не смогла ему солгать. Я сказала правду. И он… он согласился признать ребенка своим. Сейчас я понимаю, что лучше бы я смолчала, а еще лучше — отказалась выходить за него. Он сумел простить меня. Но не сумел забыть. И тебя, Ингве, он ненавидел: потому что это было так ясно, что ты не его сын, потому что ты похож на того, другого…
Наконец-то она обернулась. Встала, протянула руки, взяла мое лицо в свои маленькие жесткие ладони. Я молчал. Мне показалось, что глаза ее блестят от слез — но это могло быть и отражением водных бликов.
— Что же ты молчишь, Ингве? Что же ты не спросишь, как зовут твоего настоящего отца?
Ни слова не говоря, я освободился из хрупкого кольца ее рук и пошел вон. Имя моего настоящего отца она прокричала мне вслед, и звук отразился тысячекратно от сводов пещеры. И свод загудел, как в предчувствии землетрясения, когда дрожат материки и километры суши уходят под воду. Имя захлестнуло меня, как цунами, и поволокло прочь, прочь по широким и узким, освещенным и темным коридорам, через высокие залы, прочь через анфилады комнат, прочь, прочь! Встреченные мной отшатывались.
Хорошо, что Наглинг я прихватил с собой к озеру — будто знал, что домой мне больше не суждено вернуться.
Вы скажете, я так озверел потому, что в одночасье из наследника Свартальфхейма превратился в Хель знает что? Скажете и ошибетесь. Представьте, что всю жизнь вас продержали в темной комнате. Там, за шторами, за железными створами ставней, апрельское солнце играло в лужах, там ветер плясал в свежей весенней листве, там гнулись над миром разноцветные радуги. А вы сидели в четырех стенах и пялились в заросший паутиной угол. Представьте теперь, что на двери не было замка: просто с рождения вам твердили, что малейшее прикосновение этих жарких лучей к вашей коже закончится болезнью или смертью. А так, пожалуйста, выходи. И вы сидели в проклятой комнате и пялились в заросший паутиной угол, потому что боялись — вы смертельно боялись того, что не могло причинить вам не малейшего вреда. Конечно, я слегка сгущаю краски, но благородная Инфвальт угадала правильно. Она всегда понимала меня лучше, чем я сам себя понимал. Мне взбесило не то, что венца Нидавель-Нирр мне не видать теперь как собственных ушей. Нет, скрутившее меня бешенство имело совсем другую природу.
Над Москвой набрякшие дождем тучи прятали рассвет. В человеческом мире была уже ранняя весна: ведь время в Свартальфхейме и Митграте течет по-разному. Интересно, что сказал бы на это мистер Дрэйк со своими уравнениями? Я шагал по улице, разгребая ботинками подтаявший снег. Солнце пряталось — снова пряталось от меня за облаками, за смогом, за дымами теплостанций — как будто и оно не решалось показаться мне на глаза. Впрочем, отчасти я и радовался раннему часу. Не уверен, что спешащим на работу прохожим понравился бы мрачный, щетиной заросший мужик, шкандыбающий по Солнцево с мечом наперевес.