Дуэль на брачном ложе | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она лежала, касаясь щекой острых осколков багета, но не чувствовала боли. Последние слова Корфа своей обдуманной жестокостью потрясли ее до глубины души. Робкая, зарождающаяся любовь, ревность, стыд и раскаяние – все это исчезло, все сгорело в пожаре нового, неодолимого чувства. Ненависть властно овладела всем ее существом, не оставляя места ни для чего другого.

Она знала, что будет ненавидеть мужа до конца дней своих.

Глава 8
В далекие странствия

Маша родила в мае 1780 года. Срок свой она переходила чуть не на полмесяца и была рада этому несказанно! Все равно люди должны были считать дитя недоношенным – предполагалось ведь, что оно зачато в исходе сентября, когда свершилась свадьба с бароном Корфом. Так что чем позже роды, тем лучше.

Их с матушкой поспешный отъезд из Санкт-Петербурга после объяснения с бароном был похож на позорное бегство – или следование в ссылку. Да уж, натерпелись стыда!.. Маша вообще не знала, как бы пережила эти муки, если бы не матушка. Жизнь приучила Елизавету на переживания попусту сердца не тратить: ежели дело поправимое, то надобно все силы употребить, чтоб его поправить; ну а ежели безнадежно, так чего зря надрывать душу? Случившееся же с дочерью, едва остудив дорожным ветром пылающие от стыда щеки и поразмыслив, княгиня перестала полагать делом безнадежным и несчастным. Да, тяжело, да, кажется, невыносимо – только легкие умы уверены, что все легко! – однако это лучший из возможных выходов. Барон-то Димитрий мог не ограничиться теми жестокими словами, которые пришлось выслушать его молодой жене, а потом и Елизавете с графинею Евлалией. Он вправе был и к святейшему Синоду за разрешением на развод обратиться, а уж тут огласки и позору истинного было бы не избежать – Машенькино имя сделалось бы навеки запятнанным… А так, ну что ж, все обошлось и осталось сокрытым в своей семье. И еще счастье, благодарила бога Елизавета, что возлюбленный муж ее никак в сем предприятии замешан не был! Случись он в России в пору сватовства и всего, что за ним последовало, – не миновать ссоры посерьезнее, а то и дуэли! Все-таки, что ни говори, а против женщин никакого иного, кроме слов, не сыщешь оружия… слова же, хоть и больно ранят, со временем забываются. Вот на это самое, на время, и надеялась пуще всего Елизавета как на лучшее лекарство для воспаленных умов и разбитых сердец.

Пока Маша проклинала свою горькую судьбу и не находила ответа на вопрос, который терзает от веку всех страждущих: «За что и почему именно на меня обрушился вышний гнев, за что?!» – Елизавета только и могла, что побуждать ее к терпеливому ожиданию срока родин. Она хорошо помнила, как искала душою утешения у не рожденного еще ребеночка своего, хотя Машенькиного отца едва ли меньше ненавидела, чем та ненавидела Гриньку.

Ребенок – мальчик – родился мертвеньким после тяжелых, мучительных материнских судорог: ее тело не пролагало дитяти путь к жизни, а извергало его, как нечто пагубное и страшное.

Конечно, нельзя было допускать, чтоб Маша так долго переходила нормальный срок, и случись в ее жизни все иначе, не будь сие дитя плодом злодейства, уж давно позвала бы Елизавета опытную повитуху, чтобы та вызвала роды нарочно. А теперь, глядя на убогонькое, крошечное тельце – нездорово мал был ребеночек, княгиня с дочерью еще втихомолку радовались, что беременность явно себя не обличает, – Елизавете оставалось лишь казниться, что, оберегая честь дочери и, вероятно, честь барона Корфа, она взяла грех на душу и пусть невольно, бессознательно, но загубила ребеночка… Несколько утешили ее искренние слова дочери: «Слава богу!» – и ее исполненные облегчения, а не жалости слезы. Однако обе они знали, что отныне в синих блуждающих огоньках, кои мерцают в лесу и на болоте по ночам (а ведь всем известно, что в них воплощаются души детей, умерших некрещеными), им будет мерещиться укоряющий взор младенца, неповинного в грехе отца и печали матери, умершего безымянным, даже не успев хоть одним глазком взглянуть на божеский мир.

Итак, вроде бы все уладилось к общему спокойствию. Но недолго Елизавета пребывала в этом блаженном заблуждении! Не прошло и двух дней, как Машенька, опамятовавшись и поразмыслив, рано утром вбежала в опочивальню матери – еще покачиваясь от слабости, – и выкрикнула:

– Так, значит, все было зря?!

И Елизавета не нашлась, что ответить…

Неужели и впрямь? Да если бы знать, чем все закончится, не лучше ль им с Машей было уехать в какое-нибудь потаенное местечко, а после родов воротиться как ни в чем не бывало? Да если бы знать заранее, стоило ли им подвергать себя мучениям в Санкт-Петербурге?! Выходит – что? Выходит, брак с Корфом вовсе и не нужен был?! Да что же это за издевательство приуготовила Маше судьба?!

Отчаяние от таких мыслей могло кого угодно поколебать, но не такую стойкую натуру, как Елизавета. Что делать? – вот первый вопрос, который встал перед неугомонной княгиней, и бог весть, до каких решительных мер она бы додумалась, когда б не воротились из Сербии Алексей Михайлович с сыном. Конечно, восторги встречи надолго отвлекли Елизавету с Машею, но хочешь не хочешь, а пришлось осведомить князя, что любимая падчерица его вдруг оказалась замужем и теперь носит имя и титул баронессы Корф – со всеми вытекающими отсюда последствиями…

Поведав о «последствиях», Елизавета первый раз в жизни увидела в глазах мужа гнев, – который, впрочем, сразу и погас, ибо Алексей Михайлович всегда полагал, что женщина вправе любыми средствами защищать себя в этом мире, который принадлежит мужчинам и всею сутью своей враждебен ей. Елизавета хотела ведь только добра и блага своей дочери – ну, а истину о благих намерениях, коими вымощена дорога в ад, каждый постигает, увы, на своем собственном горьком опыте. Князю оставалось лишь скорбеть над судьбою Машеньки – и вместе с женою размышлять, как исправить положение.

Никому не улыбалось бог весть сколько ожидать нового приезда барона Корфа в Россию. На это могли уйти годы… жизнь! Вот и выходило, что предстояло Машеньке ехать к мужу в Париж и там, на месте и вместе, решать их общую судьбу.

И вот так оно и случилось, что в апреле 1782 года, едва подсохли дороги, отправился от Любавина к Москве удобный дормез о четырех лошадях, столь нагруженный багажом, что едва выдерживали стальные рессоры, бывшие в ту пору дорогостоящим новшеством: чаще карета подвешивалась на ремнях, которые крепились к выступам ходовой части. Однако уж тут никто не скупился!