«Собачье сердце» было написано вслед за «Роковыми яйцами» в январе — марте 1925 года. Повесть не смогла пройти цензуру. Что же в ней так напугало большевистскую власть?
Редактор «Недр» Николай Семенович Ангарский (Клестов) торопил Булгакова с созданием «Собачьего сердца», рассчитывая, что оно будет иметь не меньший успех среди читающей публики, чем «Роковые яйца». 7 марта 1925 года Михаил Афанасьевич читал первую часть повести на литературном собрании «Никитинских субботников», а 21 марта там же — вторую часть. Один из слушателей, М.Л.Шнейдер, следующим образом передал перед собравшимися свое впечатление от «Собачьего сердца»: «Это первое литературное произведение, которое осмеливается быть самим собой. Пришло время реализации отношения к происшедшему» (т. е. к Октябрьской революции 1917 года и последующему пребыванию у власти большевиков).
На этих же чтениях присутствовал внимательный агент ОГПУ, который в донесениях от 9 и 24 марта оценил повесть совсем иначе:
«Был на очередном литературном „субботнике“ у Е.Ф.Никитиной (Газетный, 3, кв. 7, т. 2–14–16). Читал Булгаков свою новую повесть. Сюжет: профессор вынимает мозги и семенные железы у только что умершего и вкладывает их в собаку, в результате чего получается „очеловечение“ последней. При этом вся вещь написана во враждебных, дышащих бесконечным презрением к Совстрою тонах:
1) У профессора 7 комнат. Он живет в рабочем доме. Приходит к нему депутация от рабочих с просьбой отдать им 2 комнаты, т. к. дом переполнен, а у него одного 7 комнат. Он отвечает требованием дать ему еще и 8-ю. Затем подходит к телефону и по № 107 заявляет какому-то очень влиятельному совработнику „Виталию Власьевичу“ (в сохранившемся тексте первой редакции повести этот персонаж назван Виталием Александровичем; в последующих редакциях он превратился в Петра Александровича; вероятно, осведомитель на слух неправильно записал отчество. — Б.С.), что операции он ему делать не будет, „прекращает практику вообще и уезжает навсегда в Батум“, т. к. к нему пришли вооруженные револьверами рабочие (а этого на самом деле нет) и заставляют его спать на кухне, а операции делать в уборной. Виталий Власьевич успокаивает его, обещая дать „крепкую“ бумажку, после чего его никто трогать не будет.
Профессор торжествует. Рабочая делегация остается с носом. „Купите тогда, товарищ, — говорит работница, — литературу в пользу бедных нашей фракции“. — „Не куплю“, — отвечает профессор.
„Почему? Ведь недорого. Только 50 к. У вас, может быть, денег нет?“
„Нет, деньги есть, а просто не хочу“.
„Так, значит, вы не любите пролетариат?“
„Да, — сознается профессор, — я не люблю пролетариат“.
Все это слушается под сопровождение злорадного смеха никитинской аудитории. Кто-то не выдерживает и со злостью восклицает: „Утопия“.
2) „Разруха, — ворчит за бутылкой Сэн-Жульена тот же профессор. — Что это такое? Старуха, еле бредущая с клюкой? Ничего подобного. Никакой разрухи нет, не было, не будет и не бывает. Разруха — это сами люди.
Я жил в этом доме на Пречистенке с 1902 по 1917 год пятнадцать лет. На моей лестнице 12 квартир. Пациентов у меня бывает сами знаете сколько. И вот внизу на парадной стояла вешалка для пальто, калош и т. д. Так что же вы думаете? За эти 15 лет не пропало ни разу ни одного пальто, ни одной тряпки. Так было до 24 февраля (дня начала Февральской революции. — Б.С.), а 24-го украли все: все шубы, моих 3 пальто, все трости, да еще и у швейцара самовар свистнули. Вот что. А вы говорите разруха“. Оглушительный хохот всей аудитории.
3) Собака, которую он приютил, разорвала ему чучело совы. Профессор пришел в неописуемую ярость. Прислуга советует ему хорошенько отлупить пса. Ярость профессора не унимается, но он гремит: „Нельзя. Нельзя никого бить. Это — террор, а вот чего достигли они своим террором. Нужно только учить“. И он свирепо, но не больно, тычет собаку мордой в разорванную сову.
4) „Лучшее средство для здоровья и нервов — не читать газеты, в особенности же „Правду“. Я наблюдал у себя в клинике 30 пациентов. Так что же вы думаете, не читавшие „Правды“ выздоравливают быстрее читавших“, и т. д., и т. д. Примеров можно было бы привести еще великое множество, примеров тому, что Булгаков определенно ненавидит и презирает весь Совстрой, отрицает все его достижения.
Кроме того, книга пестрит порнографией, облеченной в деловой, якобы научный вид. Таким образом, эта книжка угодит и злорадному обывателю, и легкомысленной дамочке, и сладко пощекочет нервы просто развратному старичку. Есть верный, строгий и зоркий страж у Соввласти, это — Главлит, и если мое мнение не расходится с его, то эта книга света не увидит. Но разрешите отметить то обстоятельство, что эта книга (1-я ее часть) уже прочитана аудитории в 48 человек, из которых 90 процентов — писатели сами. Поэтому ее роль, ее главное дело уже сделано, даже в том случае, если она и не будет пропущена Главлитом: она уже заразила писательские умы слушателей и обострит их перья. А то, что она не будет напечатана (если „не будет“), это-то и будет роскошным им, этим писателям, уроком на будущее время, уроком, как не нужно писать для того, чтобы пропустила цензура, т. е. как опубликовать свои убеждения и пропаганду, но так, чтобы это увидело свет. (25/III 25 г. Булгаков будет читать 2-ю часть своей повести.)
Мое личное мнение: такие вещи, прочитанные в самом блестящем московском литературном кружке, намного опаснее бесполезно-безвредных выступлений литераторов 101-го сорта на заседаниях „Всероссийского Союза Поэтов“».
О чтении Булгаковым второй части повести неизвестный осведомитель сообщил гораздо лаконичнее. То ли она произвела на него меньшее впечатление, то ли посчитал, что главное уже сказано в первом доносе:
«Вторая, и последняя, часть повести Булгакова „Собачье сердце“ (о первой части я сообщил Вам двумя неделями ранее), дочитанная им на „Никитинском субботнике“, вызвала сильное негодование двух бывших там писателей-коммунистов и всеобщий восторг всех остальных. Содержание этой финальной части сводится приблизительно к следующему: очеловеченная собака стала наглеть с каждым днем, все более и более. Стала развратной: делала гнусные предложения горничной профессора. Но центр авторского глумления и обвинения зиждется на другом: на ношении собакой кожаной куртки, на требовании жилой площади, на проявлении коммунистического образа мышления. Все это вывело профессора из себя, и он разом покончил с созданным им самим несчастием, а именно: превратил очеловеченную собаку в прежнего, обыкновенного пса.
Если и подобно грубо замаскированные (ибо все это „очеловечение“ — только подчеркнуто-заметный, небрежный грим) выпады появляются на книжном рынке СССР, то белогвардейской загранице, изнемогающей не меньше нас от книжного голода, а еще больше от бесплодных поисков оригинального, хлесткого сюжета, остается только завидовать исключительнейшим условиям для контрреволюционных авторов у нас».
Такого рода сообщения наверняка насторожили инстанции, контролировавшие литературный процесс, и сделали неизбежным запрет «Собачьего сердца». Люди, искушенные в литературе, повесть хвалили. Например, 8 апреля 1925 года Вересаев писал Волошину: «Очень мне приятно было прочесть Ваш отзыв о М.Булгакове… юмористические его вещи — перлы, обещающие из него художника первого ранга. Но цензура режет его беспощадно. Недавно зарезала чудесную вещь „Собачье сердце“, и он совсем падает духом».