Лютый остров | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Словом, понял Орешник – самое время пришло поговорить с сыном всерьез. Потянул с пояса ремень, велел Желану штаны снимать да на скамью ложиться. Тот глазенки выпучил, заморгал часто-часто – а как понял, что отец не шутит, в такой пустился рев, что Орешник вздрогнул и руку с ремнем опустил, растерявшись. Попытался успокоить, говорил строго, стыдил, что здоровый уже пацан ведет себя, будто дитя малое, как мог увещевал. Сказал даже, что прощает, не станет пороть – а ничего не помогало. Рухнул Желан на пол ничком и орал, колотил ручонками по полу, пока полдома не сбежалось на шум. Служанки, ахая, кинулись к мальчику, подхватили под руки, подняли, стали отряхивать да уговаривать – а парнишка знай себе орет. Орешник стоял в углу, красный от стыда, что с собственным пащенком управиться не смог, и не знал, что делать.

И тут вдруг распахнулась дверь и влетела в горницу Медовица. Широкие рукава ее платья были подвернуты до локтей и подвязаны узлом, чтоб не мешались, – Орешник увидал это и вздрогнул, потому что знал, что она так их подвязывает, когда зелья свои в погребе варит. Медовица не взглянула на него даже, кинулась сразу к сыну, а тот из рук служанок вырвался и с ревом кинулся матери в объятия, запричитал, ткнувшись лицом в разметавшиеся юбки. Медовица слушала, тесно прижимая мальчика к себе, кивала. Потом подняла голову и посмотрела на Орешника. А тот все еще с ремнем вынутым в руке стоял – так растерялся, что забыл заправить.

Она ничего ему не сказала. И смотрела даже недолго, и не так чтобы очень пристально, и ничего этим взглядом не обещала – да только у Орешника ноги в пол вросли. Годы, прожитые в мире, согласии и достатке, истаяли, словно пыль, сметенная со скамьи. И под пылью этой увидел вдруг Орешник лицо своего давнишнего приятеля, Груздя, – распухшее, посиневшее, еле шевелившее раздутыми губами. Уж много лет Орешник Груздя не видел и не слышал ничего о нем. После того, как покусали его пчелы, он окосел на левый глаз, и из подмастерьев его прогнали. Что с ним дальше сталось, Орешник не знал – стал он уже женатым к тому времени, не до детских забав ему было более...

И вдруг так ему стыдно за себя стало, что сквозь землю провалился бы, только в не стоять сейчас в этом доме под взглядом этой женщины, которой никогда он не любил и в которой всегда чуял врага.

Все это за одно мгновенье в нем пробурлилось и успокоилось, улеглось, будто и не бывало. Медовица встала с колен, передала Желана служанкам, наказала отвести на кухню и дать сладкого пирога, погладила напоследок мальца по голове и обещала скоро вернуться. Когда все вышли, Медовица подошла к Орешнику. Не так чтоб совсем близко, остановилась в двух шагах, окинула снова взглядом, тем самым – липким, в самую душу глядящим. Орешник невольно дернул рукой, еще державший ремень.

– Я не бил его, – сказал, оправдываясь. – Он и штанов-то снять не успел, я только...

– Если тронешь моих сыновей хоть пальцем, – не дослушав, сказала ему Медовица, – я сама тебя со свету сживу. Такой наговор наведу, что все до единой косточки у тебя заживо переломаются, от боли будешь неделю мучиться и не помирать. Сама убью, и ей ничего не достанется.

Никогда за все десять лет он не слышал и не видел в ней такой черной, звериной ярости. Казалось, скажи он еще хоть слово – и Медовица кинется на него, вцепится в глотку, голыми руками порвет. Оторопев, Орешник глядел на жену. Она же повернулась и ушла, хлопнув дверью, так, что гулом по горнице отозвалось.

И только тогда он понял, что она сказала – мимо воли сказала, в запале гнева, который редко на нее находил. «Сама убью, и ей ничего не достанется».

Кому – ей?..

Но то всего раз было. А так – жили мирно. Можно даже сказать, что и счастливо.

* * *

Прошел еще год. Орешник больше не пытался учить сыновей уму-разуму так, как его собственный батька учил. Смутно он понимал, что есть, наверное, еще какой-то способ, кроме строгости и ремня, а какой – он не знал, и оттого все дальше и дальше становились ему собственные его дети. Не нравилось Орешнику то, какими они росли самовольными, как деньгами отцовскими сорили, нимало не проявляя желания помогать, как задирали соседскую ребятню, как покрикивали, случалось, на дворовых, даром что сами еще были от горшка два вершка. Но что поделать – чуть Орешник им слово наперекор, они к матери бежали за защитой, зная, что против нее отец ничего не скажет: Медовица глядела на него своим взглядом долгим, пристальным – и он все слова разом сглатывал, морщась, будто были они горькими. И тогда-то понял Орешник, что превратился он в подневольного человека, в холопа собственной своей жены. А если говорить, как есть – в подкаблучника. Потому что всякий раз, как подмывало его, хрястнув кулаком по столу, встать и сказать: «Я хозяин!» – вспоминал он то раздутое окосевшее лицо Груздя, то взгляд – прямо в глаза сквозь прикрытую кустами зазорину, то свечной огарок с черным фитильком, болтавшийся в холодной воде, и низкий, нелюдской шепот, предсказавший ему темную и страшную будущность...

И молчал.

Время шло, дети росли, торговля спорилась. Все было будто бы хорошо. Но вот стал Орешник замечать, что Медовица день ото дня все сильнее тревожится. То, вздрогнув, голову поднимет от рукоделия и посмотрит за окно – будто видит там кого-то, кому в душу заглянуть силится. А то и вовсе все бросит, выбежит за ворота и долго стоит, вглядываясь в пыльную даль, в каждое лицо из тех, кто мимо будет идти. Однажды ушла за город – Орешник знал, что за травами своими, – и к ночи не вернулась. Он до утра метался по горнице; как рассвело – кинулся уже сам к воротам, думал искать – и увидел ее, бредущую со стороны рощи, в изодранном платье, с распущенными по плечам волосами. Медовица шла, шатаясь, глаза ее были неподвижны, а лицо белое, точно у утопленницы. Орешник подбежал к ней, подхватил, хотел придержать – а она в его руках так и осела, глаза закатив. Он подхватил ее на руки, отнес в дом, уложил на постель, боясь звать прислугу – чуял, не хотела бы Медовица, чтобы кто-нибудь видел ее такой. Раздел ее, обтер ей лоб влажной тряпицей – и тогда вдруг заметил, что в медовых ее волосах, на виске, появилась серебристая ниточка седины.

Едва он успел подумать об этом, она глаза открыла. Моргнула удивленно, будто не зная, где очутилась и кто перед ней. Орешник взял женину руку, вялую, безвольную, сжал в теплых ладонях, пытаясь согреть, и в который раз уже за годы их жизни вместе не зная, что ей сказать, и еще меньше зная, что у нее на уме. Она тоже говорить ничего не стала, только застонала тихо и отвернулась. «Где ты была, жена моя? – подумал Орешник с тоской. – Что делала? Плясала с бесами на поляне под лунным светом, а может, и с самим Черноголовым? Что будет с тобой? А со мной – что?..» И, сам не зная зачем, погладил ее по голове, там, где поблескивала серебряная прядка.

Она проспала весь день и всю ночь, а наутро встала почти совсем бодрая, только чуть бледнее обычного. Посеребрившийся висок прикрыла синей лентой и через час уж смеялась над чем-то вместе с Желаном во дворе, пока Орешник у себя наверху сверял счета в расходной книге. Будто и не было ничего, а все же Орешник знал – что-то было. Что-то происходит, или случится вот уже совсем скоро. Он гнал от себя эти мысли, и все ж заливистый смех Желана, доносящийся снизу, и низкий голос Медовицы раз за разом возвращали его к ним.