Он силой втиснул в её ослабевшие пальцы медальон и рывком распахнул дверь.
— В-вы… — запинаясь, пробормотала женщина; гнев сменился растерянностью, Лукас видел, что она поражена. Ещё бы, она ведь рассчитывала вовсе не на такой приём. Она попыталась овладеть собой и, стараясь говорить твёрдо, произнесла: — Вы заблуждаетесь, мессер, я просто не хотела, чтобы между нами остались неясности и…
— Разумеется, не хотели. Потому-то вы и пришли сами, а не прислали служанку. Вам хотелось увериться в том, что я вас таким образом домогаюсь, плюнуть мне в глаза и остаться с мыслью, что вы жертва обстоятельств и бесчестных людей. А лучше — лично услышать от меня заверения в моём бескорыстии и с чистой душой оставить эту вещь себе. Не выйдет, сударыня. Оплакивайте своё горе, но не сваливайте вину за него на других.
— Я хочу знать, — сказала она, глядя на него широко раскрытыми глазами. — Хочу знать, почему вы это сделали.
Лукас неприязненно посмотрел на неё.
— Много лет назад, сударыня, я совершил такую же глупость, что и вы вчера. Я продал за гроши память о… о той, которую не имел права забывать. И теперь я не помню её лица. Довольны? А теперь вон.
Она вышла, и он с силой захлопнул за ней дверь. Шаги раздались не сразу — она стояла в коридоре у двери, не двигаясь, и он тоже не двигался — они оба слушали тишину чужой неподвижности и чужого напряжения. Потом Лукас услышал, как она уходит — вовсе не тем чеканным шагом, которым мерила лавку ростовщика. Он знал, какое у неё сейчас лицо — знал и сухо улыбался, глядя, как лениво клубится пыль над столом. Пыль так и не стёрли, и она была вся в разводах — от бумаги, от книг. На краю остался смазанный овальный след от медальона.
Когда шаги стихли, Лукас подошёл к окну. Женщина шла к воротам медленно, будто ждала, что он окликнет её. У самого выхода она обернулась, и он задёрнул штору.
Ночью она прислала ему письмо. Сбивчивое, нелепое: среди всё столь же неприкрытой надменности сквозили нотки недоумения. Она писала всё то, что, должно быть, твердила в мыслях по дороге домой, то, что, как ей казалось, надо было сказать: что он не смеет судить её, ничего о ней не зная, что у неё есть причины относиться к людям так, как она к ним относится, что он вёл себя возмутительно и она оскорблена, что её муж вызовет его на дуэль… Письмо занимало две страницы и заканчивалось совсем уж истерически: его называли бездушным мерзавцем и проклинали тот час, когда он явился в Турон смущать душевный покой благородных месстрес.
Пока Лукас читал, Илье топтался рядом. Ухмылялся он как-то нехорошо.
— Кто принёс письмо? — спросил Лукас.
— Да так… девица одна…
— Что, ждёт ответа?
— Ждёт.
Лукас скомкал письмо и небрежно бросил его за плечо. Глаза оруженосца округлились.
— Так что передать девице? — выдавил он.
— Передай девице, что ответа не будет, — сказал Лукас. — И пальцем её не тронь. У тебя деньги уже закончились? Я тебе ещё дам, купи себе женщину. Но служанку этой лицемерной бабёнки забудь. А то её хозяйка нас обоих со свету сживёт. Да, кстати, и если эта девица начнёт тебя обо мне расспрашивать — молчи.
Илье хмыкнул, но пошёл выполнять приказ. Он никогда не обсуждал поручений, и это в нём Лукасу нравилось не меньше, чем расторопность.
Как и следовало предполагать, следующие несколько дней эта женщина не давала Лукасу спуску. Письма следовали каждый день, одно безумнее другого. Лукас не ответил ни на одно. С третьего письма месстрес Талита из Дассена стала называть его по имени — Лукас не удивился, хотя и не сомневался в Илье, ведь это было легко узнать у любого из слуг. Сперва месстрес Талита звала его «мессер Лукас», потом просто «Лукас», и, разрывая в клочки очередное послание, он дал себе зарок: прекратить всё это в тот день, когда она назовёт его «мой милый». До этого, к счастью, не дошло, хотя и легче не становилось: от проклятий Талита перешла к излияниям души, и уже в пятом письме каялась, что, долгими ночами вспоминая его слова, убедилась в их полной справедливости, что да, она непомерно горда, а далее следовали излияния жизненных обстоятельств, приведших её к этой гордыне, и прочее, и прочее… Последнее письмо, начинавшееся словами «Ваша жестокость лишила меня сна», Лукас даже не стал дочитывать. Крикнув Илье, он потребовал письменные принадлежности и написал первый и последний ответ — в три строки, где просил благородную месстрес Талиту из Дассена прекратить это безумие и оставить его в покое, иначе он будет вынужден сообщить о столь недостойном поведении её мужу.
Илье, получив приказ доставить письмо в дом Дассена, подозрительно обрадовался и умчался, сияя от счастья. Не возвращался он два часа — потом оказалось, что месстрес Талита писала ответ, а чем в это время занимался Илье, было легко догадаться по его донельзя довольной физиономии. Это послание месстрес Талиты Лукас порвал, не распечатывая.
— Вы так жестоки к ней, мессер! — осмелился заметить Илье, наблюдавший сей акт вандализма по отношению к высокой куртуазности. — А она в вас, кажется, влюбилась.
— Ничего подобного, — покачал головой Лукас. — Это просто оскорблённая гордость. Она-то привыкла воображать, что все мужчины от неё без ума. И не может поверить, что кому-то оказалась не нужна. А что сэйр как-его-там из Дассена, ты его видел?
— Нет, но Лорья говорит, он от пьянства уже света белого не видит, и её месстрес могла бы…
— Илье, я же сказал, — спокойно прервал Лукас. — Сказал, чтобы ты не лез к этой девчонке. Я неясно выразился?
Оруженосец перестал улыбаться и потупился.
— Я только…
— На конюшню. Выгребать навоз. На два дня.
Илье, как обычно, не посмел возразить, хотя и вышел с совершенно несчастным видом. Впрочем, мог бы уже и знать, что тронуть Лукаса таким образом невозможно.
Прошло ещё несколько дней. Южная зима нравилась Лукасу, и он отдыхал, большую часть дня валяясь в кресле с задранными вверх ногами и думая о том, о чём не думал очень давно. Это были приятные мысли, и его даже коробило то, насколько приятные. А потом, одним промозглым утром, когда с неба моросил не то дождь, не то мокрый снег и высунуться на улицу казалось поганее, чем лезть Ледорубу в пасть, Лукас бросил взгляд за окно и увидел Талиту из Дассена. Она стояла у ворот, вцепившись руками в прутья решетки, с откинутым капюшоном и без платка на голове, и не то дождь, не то снег скользил по её блестящим чёрным волосам. Её лицо было такой же твёрдой, застывшей маской, но в глазах сквозила мольба и, отчасти, безумие. Она выглядела невероятно одиноко — там, внизу, одна посреди пустой улицы, где не виднелось даже собак, маленькая, сгорбленная, бездомная и никому не нужная. Лукас долго смотрел на неё, потом отошёл от окна и, снова завалившись в успевшее стать любимым кресло, взялся за перо.
Не мучай себя. Подумай о своём ребёнке, том, который ещё жив. Я ничем не могу тебе помочь. То, что я сделал, я сделал для себя, а не для тебя, мне хотелось загладить собственную давнюю вину. Ты пострадала случайно. Прости меня, я не хотел бередить твои раны. Довольно того, что ты разбередила мои.