Волчица вдруг обернулась и встретилась глазами с воеводой.
«Прощай, воевода. Благодарю тебя, и… удачи».
Повернулась и сгинула под дланью Сидевшего у костра прежде, чем воевода успел хоть в мыслях ответить ей.
— Ну что, воевода… теперь твой черед…
Старик обернулся, и воевода, как в кулачном бою, напружинил ноги, готовясь принять удар.
Удара не было. Было чувство, что он стоит на краю высокого обрыва, обрыва, которым кончается мир. Вся его жизнь была где-то далеко за спиной. Где-то там лежал на обугленной горе мёртвый город, дремала подо льдом Ока, шло ее берегом чужое полчище. А там, за обрывом, был только глаз. Огромное жёлтое око, всматривающееся в каждую его жилку, каждое шевеление его души, каждую, даже самую потаенную мысль, радость или боль…
А потом всё сгинуло. Старик отвел глаз. Мир так внезапно вернулся на свое место, что воевода пошатнулся.
— Ты знаешь, что Я не разбрасываюсь подарками? — спросил седобородый. — На дар ждут ответа. Я дарю только своих. Примешь Мой дар, Мою помощь — будешь Моим, и здесь, и в посмертье. И еще… отомщенные — не по Моей части. Если ты отомстишь — своих не увидишь. Уйдут в Свет.
— А не отомщу? — едва сам расслышал себя воевода. Но Сидевший у костра услышал его слова.
— Неотомщенные — Мои, — коротко отозвался он.
За одно это воевода бы согласился на службу. Свет. Свет для неё и для их сыновей. Не один дар — два сразу.
А себя он уже давно не числил среди живых.
— Я решил. Я готов.
— Не так уж ты и готов, воевода, — усмехнулся Старик. — Но это…
Взвыла тысячей глоток тьма за кругом, а за спиной вспыхнул огонь. Когда он успел перешагнуть огненный круг?! Старик воздвигся над ним косматой тенью.
— …Это дело поправимое, — прорычал он и, протянув исполинскую лапу, оторвал воеводе голову. — Эй, гридь Моя черноперая, гридь серошкурая, собирайтесь — пир приспел!
Он хотел закричать, но не было груди набрать воздух. Почувствовал, как в основание шеи вонзается деревянное острие, и взмыл над поляной, глядя с высоты длинного кола, как прорвавшие внешний круг волки рвут и обгладывают его тело, как клубятся над ними вороны, выхватывая куски чуть не из пастей серых сотрапезников, не понимая, почему еще жив. А вон и еще обезглавленные тела в месиве рычащих и каркающих хищников — и головы, головы на кольях! Яростно скалится Догада, гневно рычит Сивоус, насквозь прокусил губу, сдерживая крик ужаса и боли, молодой Глуздырь… Всё здесь. Всё, кто рвал с себя кресты и иконы в каморе княжеского терема. Всё, кто пошёл за ним на Пертов угор…
И всё — живы!
Пальцами проросли вокруг кострища пять камней, и косматый Старик водрузил на них невесть откуда взявшийся медный котел. Волки рассыпались в стороны, а вороны падали на белые, обглоданные кости, лежавшие на красном от крови снегу, среди клочьев рваных одежд и кольчуг, поднимали их в клювах, в лапах — и швыряли в котел, во мгновенно вскипевшее варево. На задних лапах приподнимались над краем котла волки, пастью закидывая в него ребра и берцовые кости. Черные крылья хлопали бубнами, ветер выл волынкой в стволах сосен, и седой Хозяин пел что-то на неведомом языке, простирая руки над бурлящим котлом.
Тени шевелились на поверхности варева, завораживали, складываясь в видения… Да какое там «видения»! Лишенная тела голова вдруг ощутила, как мерзнут проваливающиеся в снег ноги…
Мерзли проваливающиеся в снег ноги. Старый Ждан поднял голову. Впереди темнели стены города. Стены столицы.
— Это чего ж это, соседушки… эт куда… — квохтала рядом какая-то баба. — Это зачем, а?
— Хайда! — резко крикнул конный чужак над самым ухом. — Хайда!
Щелкнул над головами бич.
— На стены нас погонят, вот чего… — проговорил Ждан. — За нас от стрел хорониться станут.
— Так это чего ж… — заморгала неразумная, а потом вдруг скривила рот: — Господииии… это ж… это на смерть же гонят, люди, да что ж…
Ждан, уже не слушая, опустился в снег. Сел по-половецки, скрестив ноги, не обращая внимания на холод. Так и так не жить, чего ж теперь от мороза беречься. Что с бабы взять — волос долог, ум короток. А ты чего от них ждала, непутевая? На смерть. Не то беда, что на смерть. А то, что застрявшие в его теле стрелы минуют кого-то из этой погани.
— Хайда! — заверещали уже над самым ухом. Он поднял глаза. К нему споро ковылял на кривых ногах спешившийся чужак. Увидел бы в первый раз — смешным бы показалось, как прыгает в снегу коротышка-степняк, явно непривычный и по чистой земле самому, своими ногами ходить. Только насмотрелся уж. Мало в них смешного.
Броситься бы… нет… ноги застыли-таки, не разогнуть…
Ждан прищурился на сияющее светило.
Господи Исусе, Дажьбог-дедуш…
Перечеркнула солнце шипастая булава. Хруста своего черепа он уже не услышал…
Воевода вынырнул из чужой смерти, захлебываясь душным последним страхом гибнущего тела. И тут же вновь рухнул в обрывки чужой жизни.
Это он, ошалев от страха, лез-таки на стену по лестнице, подзуживаемый копьями в спину, рядом с воющей молодкой «Младенчик у меня! Младенчика не троньте!» Дитя, привязанное на шею, уже посинело, но она этого так и не поняла, до того самого мига, как пущенное сверху бревно смело с хлипких ступенек их обоих…
…это он, рыча от беспомощности, отмахивался слишком тяжелой кувалдой от трех хохочущих молодых степняков с недлинными копьями, пока не зазвенело — оттуда, где сдирали одежды с жены и дочерей: «Батюшка! Батюшкааааа, не смотриии!».
И тогда он прыгнул на копья…
…это он, подняв над головой икону, сжатую в старческих дрожащих руках, шел, нетвердо ступая, навстречу визжащим нелюдям, громко читая: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его, и погибнут…» Черноусый смугляк ощерился в злобном недоумении, махнул кривой саблей.
И брызнуло кровью расколовшееся надвое небо…
…и корчился в жадных смуглых лапах едва созревшим девичьим телом…
…и шел через двор, пускал из охотничьего лука стрелу за стрелой, молил Велеса, звериного хозяина, направить их, шатался от ударов чужих стрел, пробивающих его тело, но свалился только в воротах — рядом с верным Громшей, успевшим-таки вгрызться в глотку пришельца…
…и задыхался в печи, накрепко обнявшись с погодкой-сестрой, посреди горящего дома…
…он умирал…
Умирал…
Умирал…
Умирал с каждым из жителей своего города, с каждым мужчиной, каждой женщиной, каждым ребенком…
Бурлил котел, кипел, переплескивал — из одной смерти в другую смерть…
И всё казалось, что вот-вот привыкнет, не отступят, так хоть притупятся ужас и боль… И всё начиналось сначала….
Пока не воздвиглись над ним стены и своды Успенского собора…