Сам культ «святого Ильи Муромца» расцветает к концу того же семнадцатого столетия. Во время Никонова Раскола в русской церкви многочисленные паломники в Киево-Печерскую лавру устремлялись к мощам святого богатыря. И тут возникает очень занятное недоразумение — старообрядцы, возвращаясь, уверяли, что рука святого сложена в «древлем двуперстном знамении». Никониане, в свой черед, видели пальцы святого, «в посрамление раскольничьему суемудрию», сложенные троеперстно. Наконец, когда страсти Раскола схлынули, рука «Ильи Муромца» оказалась покойно лежащей поверх облачений с распрямленными пальцами. Поскольку всякому понятно, что любая попытка согнуть или разогнуть иссохшие пальцы мощей — по сути, мумии — привела бы лишь к их разрушению, остается лишь два объяснения этому странному явлению. Первое заставляет предположить, что в лавре, этом средоточии православной святости, развлекался над паломниками (при помощи святых мощей) нечистый — ну не небесные же силы так жестоко глумились над чувствами верующих! Второе, более обыденное — к нему, читатель, склоняюсь и я, — состоит в том, что в конце XVII века печерские иноки еще не решили твердо, какие из мощей принадлежат Илье Муромцу. Пока шел Раскол, а власть российского государства и московского патриарха над Киевом еще была не тверда, печерские чернецы, кто из личных убеждений, а кто-то и из корысти — водили староверов к мощам с двуперстно сложенной десницей, а сторонников реформ Никона — к тем, что сложили пальцы «щепотью». Впоследствии же, чтобы не разжигать страстей, были подобраны на роль «святого Ильи Муромца» мощи с распрямленными пальцами — так сказать, ни вашим ни нашим. И вот по этим-то мощам безвестного черноризца иные горе-«ученые» в азарте «церковного возрождения» конца восьмидесятых «восстанавливали» и внешний облик былинного богатыря, и чуть ли не его биографию! И именно эти безымянные мощи недавно переехали «на родину». Остается воистину лишь молить Бога, чтоб хозяин «святых» останков при жизни имел хоть какое-то касательство к Мурому. Впрочем, ему, думается, это уже безразлично, зато муромцы получили «наглядное доказательство» того, что главный богатырь русских былин был их земляком, а муромские власти, светские и духовные, — неплохой источник дохода, как от паломников, так и от обычных туристов. В конце-то концов, если уж объявляют у нас Великий Устюг «родиной Деда Мороза», а село Кукобой Первомайского района Ярославской области — «родиной Бабы-яги» — чем «Илья Муромец» хуже?
Примерно той же степенью надежности и обоснованности отличается увязывание «святого Ильи Муромца» с двенадцатым столетием. Лясотта упомянул между делом, что-де «Элия Моровлин» геройствовал не то четыреста, не то пятьсот лет назад. Православные сочинители быстро отсчитали от времен Лясотты четыреста лет — и пожалуйста, двенадцатый век! Что никаких точных дат в преданиях, услышанных иноземным послом, не было и не могло быть, что, наконец, писания немецкого иезуита не самый лучший источник для поисков сведений о православном святом — это, по-видимому, никого не смутило. Главное — во благо церкви, во славу Христа. А истина — дело десятое. Что ж, наш современник Андрей Кураев, готовый и Гарри Поттера привлечь к делу православной проповеди, имеет достойных предшественников. Да они и не были первыми — разве не становились христианскими святыми языческая богиня кельтов Бригитта (родственница скандинавской Фригг, супруги Одина, и нашей Берегине) и александрийская язычница Ипатия, убитая христианами?
Как мы увидим еще, главный богатырь русского эпоса был «христианином» ничуть не лучше, чем эти достойные женщины.
Стоит еще заметить, что в связи с культом приписанных Илье Муромцу мощей в народе сохранялась очень устойчивая легенда, что мощи эти обретаются в пещерах на днепровском берегу со времен, предшествовавших заложению Антонием Киево-Печерской обители в начале XI века. Я прошу вас, читатель, запомнить это — мы вернемся к этому преданию, когда будем говорить о времени и месте возникновения русского эпоса.
Так создавалась, в некотором роде, атмосфера, в которой пришлось работать последующим исследователям эпических преданий русского народа.
Образованному российскому обществу и впрямь пришлось открывать эпос собственного народа, как какую-то неведомую страну. Впрочем, во времена возникновения исторической науки эта страна и интереса-то особого не вызывала. И Татищев, и издатель «Слова о полку Игореве» упоминали былину лишь в примечаниях, комментариях, а Карамзин затрагивает их вскользь, в нескольких словах. Уж такое это было время, читатель. Время, когда царица Екатерина всерьез рассматривала архитектурные проекты Баженова, предусматривавшие разрушение части кремлевских стен, и молодой Карамзин с восторгом писал об этих планах в своем дневнике, а митрополит Филарет недрогнувшей рукою подписывал распоряжение о сносе древнейшего храма Москвы. Век классицизма и ампира с их идолопоклонническим преклонением перед «правильными» формами античности, век «Разума» и идей «Просвещения», овладевших напудренными головами. Национальный эпос с этих позиций представлялся осколком дикости и суеверий и не мог иметь никакой научной ценности.
Уж, казалось бы, минули конец XVIII — начало XIX столетий, когда благостные бредни просветителей заскрежетали ножами гильотин, когда напудренные головы покатились — во имя Разума, естественно! — с эшафотов. Когда «светоч Прогресса» обернулся заревом пылающей Москвы, а в русский язык вошло словцо «шаромыжник», обозначавшее перемазанного в крови и саже поджигателя и мародера, славного сына революционной Франции, — казалось бы, пора было и протрезветь! Но нет — мысли радетелей прогресса и просвещения косны и неповоротливы, почитатели «Разума» менее всего склонны считаться с реальностью. Еще в 1815 году престарелый Державин — тот самый Гаврила Державин! — охарактеризовал первое издание русских былин в сборнике Кирши Данилова, как «нелепицу, варварство и грубое неуважение» к вкусам «чистой публики». Известный в то время фольклорист князь Н. А. Церетелев презрительно припечатал былины: «грубый вкус и невежество — характеристика сих повестей». Все тот же Карамзин — и снова в примечаниях, как бы в людской, чтоб не омрачать слуха благородной публики в «чистых» комнатах, — посмертно отчитал Михайлу Васильевича Ломоносова, вздумавшего провести параллели между эллинскими мифами и — «какой моветон!» — русскими сказками. Дворянин, потомок крещеных золотоордынских мурз, цедил через губу этому неотесанному мужлану, нордическому великану из Холмогор — мол, Баба-яга и Морской Царь это мужицкие, простонародные басни, не могущие, конечно, и сравниться с мифологией эллинов и не представляющие никакого интереса. Сравнить леших с фавнами, нимф — с русалками?! Как можно-с?! Уж не хотел ли господин Ломоносов сказать, что приемные и парки дворянства российского украшены изображениями тех же существ, про которых врут ваньки и маньки в людских?!
Фи!!
Прошло полтора столетия. Уже давно стали аксиомой общие индоевропейские истоки славянского язычества и эллинской мифологии. Уже давно выяснены мифологические корни образов Бабы-яги и Морского Царя. Уже давно «низшая мифология» с ее лешими, домовыми и русалками — предмет пристальнейшего изучения этнографов и мифологов. Но до сих пор в чести у историков напудренный сентиментальный ордынец, а на прозревавшего, как обычно, через века вперед, Русского Гения многие историки смотрят с презрительной гримасой дорогой французской левретки, унюхавшей лапотный дух.