Пришельцы, дары приносящие | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Довольно оптимистичное утверждение. Кто-то не пожалел труда, устраивая розыгрыш, и мне остается лишь догадываться, что́ этот хлопотливый аноним имел в виду.

И одновременно я задался вопросом: а вдруг это правда, насчет истины? Так уж устроен писательский ум, что самую дикую, из ряда вон выходящую идею он примет легче, нежели простую, прямолинейную концепцию, внешне не противоречащую эмпирическим знаниям человечества. А ну-ка, исходя из приятного допущения, что это вовсе не розыгрыш, поставим эксперимент.

Пока я обдумывал его возможные результаты, мои пальцы подчинялись рефлексу Павлова, то есть вставляли лист бумаги в каретку. Ну и какой же истины я бы хотел добиться от пишмашинки первым делом?

Ответ так и напрашивался: мне позарез нужны деньги. Снисходительно улыбаясь собственной слабости, я напечатал:

Встав с кресла и потянувшись, Гаррисон прошел к входной двери и отворил ее, чтобы забрать доставленное поутру молоко. Но бутылки у порога он не увидел. Вместо нее лежал желтый бумажный конверт. «И как это понимать? – удивился он. – Разве я не оплатил счет? Неужели мне, сидящему на финансовой мели, придется собирать по карманам и отдавать прожорливому молочному тресту последние доллары?»

Надо излагать доходчиво, но избегать косноязычия.

Он распечатал конверт и достал пять хрустящих, мятно-свежих и, конечно же, настоящих… НЕ ФАЛЬШИВЫХ!.. стодолларовых банкнот.

Все напечатанное мною суть истина? Шотландского в бутылке осталось от силы полдюйма, я допил одним глотком, чтобы смыть вкус надежды… или страха? Тыльной стороной кисти вытирая рот и одновременно смеясь над своими детскими фантазиями, я выглянул за дверь.

Там, конечно же, не было молока. Я молоко на дом не заказываю. Зато на коврике лежал желтый конверт.

Гаррисон вытаращился на него… В смысле, я вытаращился. Чуть попятился. Огляделся стыдливо – вроде поблизости никого. Цапнул конверт, хлопнул дверью. Вскрыл.

Пять хрустких соток. На вид совершенно настоящих.

Я на своем веку испытал великое множество оргазмов (в том числе и приятных), был сбит грузовиком и остался жив и сам с тем же результатом въехал в большущий клен. То есть мне не в диковинку резкий прилив чувств, душевный подъем, то эйфорическое состояние, которое в былые времена называлось упоением, как не в диковинку мне и внезапный ужас. Я ведь даже с наркотиками экспериментировал, нуждаясь в опыте из первых рук. Ох, и тошнило же меня от дрянной конопли!

Но ничто из вышеперечисленного не вызвало такую бурю чувств и не потрясло настолько сильно. «Бог» – значилось там, где пишут адрес. Не от Бога, а Богу. Мне! Все мне! Одному мне!

В груди неистово колотилось сердце. Вот сейчас оно выломает ребра, и мне конец. Мысль эта вызвала ужас – я и не подозревал, полагая себя простым смертным, что перспектива ухода в мир иной способна так напугать. А ну-ка медленно, осторожно, затаив дыхание, приблизимся к машинке, поднимем отпечатанные строки на несколько дюймов и напишем:

Кто бы мог подумать, что под скромной внешностью Гаррисона прячется конституция железного человека. Что сердце у него крепче, чем у атлета, а легким позавидует альпинист. Что у него мощные, упругие мышцы, что его белые кровяные тела пожирают любую болезнь в момент ее возникновения и самые лютые вирусы им нипочем…

Для начала достаточно. Мне сразу же полегчало. Этот мир – мой, он создан для того, чтобы приносить мне бесчисленные удовольствия. В нем нет ни забот, ни хлопот, ни дурацких дрязг, ни глупых докучливых писак.

Таких, к примеру, как Барри Молзберг.

А в самом деле, что мне мешает с ним разобраться? Ведь у нас с этим деятелем не пошлая писательская склока, над которой смеется публика, – у нас настоящая кровная вражда. Нет в моем идеальном мире места Барри Молзбергу. Да ему ни в каком мире нет места. Окажу-ка я ему услугу, сотру его с лица земли…

Барри Молзберг этим утром чувствовал себя не лучшим образом. Неприкаянно бродя по дому, он, должно быть, горько сожалел о своем решении стать писателем – на сем непосильном пути его подстерегала жизненная катастрофа. На свою пишущую машинку – грязную, со следами побоев – он взирал с отвращением; мысль о том, чтобы засесть за нее, внушала ужас… И в этот миг боль вспыхнула в его груди, и он тотчас узнал вестницу обширного инфаркта и понял, что смерть придет через тридцать секунд…

Я человек щедрый – даю ему полминуты помучиться. Возможно, он даже успеет что-нибудь сказать напоследок.

Необходимо было записать угасающие мысли, финальные слова. Осталось двадцать секунд. Молзберг дрожащими руками вставил лист в машинку и стал печатать свою последнюю волю, свой завет, в надежде, что это когда-нибудь оправдает его в глазах человечества, – на мой взгляд, напрасные потуги, ибо помыслы и поступки некоторых представителей рода людского не могут быть не то что оправданы, но даже просто объяснены, поскольку они суть помыслы и поступки чудовищ… Ну вот, его секунды на исходе, конец близок. Боль разбегается по всему телу, и сейчас…

Чудесная, вечная, суровая и логичная, пишущая только истину машинка

Барри Н. Молзберг

Гаррисон никогда не умел писать. Ни стиля, ни изящества, ни истинных чувств. Слабая подражательная эмоциональность у него, конечно, есть наряду с примитивными ремесленными навыками сюжетопостроения, да и ритм он худо-бедно чувствует. Но искать в его опусах настоящую жизнь, проникновенность и боль – напрасный труд. Иначе говоря, литературный талант у него и не ночевал. Выдумывать разные трюки Гаррисон горазд, тут надо отдать ему должное, но чего ему катастрофически недостает, так это способности проникать вглубь и добираться до мало-мальски значимого скрытого смысла.

И вдруг этот субъект обзавелся волшебной пишущей машинкой.

Обуреваемый ненавистью (завистью, ревностью, душевной пустотой?), он попытался погубить своего старого врага, да не тут-то было. Вот он сидит и стучит по клавишам – и внезапно до него доходит, что если Молзберга попросту прикончить, то мир по нему, конечно, не всплакнет, но не слишком ли легко отделается вражина? Спору нет, логика у Гаррисона железная, как и его теперешнее здоровье.

Едва он напечатал: «Боль разбегается по всему телу, и сейчас…» — его осенило: нет, так не годится. Да, если за полминуты спровадить Молзберга к праотцам, войне конец и победа за Гаррисоном, но теперь вырисовывается крайне неприятная перспектива. Пока была вражда, она составляла смысл его существования; вражда оправдывала это существование, сколь бы жалким оно ни было. Как же он жаждал торжества над Молзбергом! Как мечтал увидеть его бессилие, его падение! Но ведь эта самая жажда, эта самая мечта поддерживали его в диспутах, подкрепляли его логические построения, не говоря уже о том, что питали его энергией, – а как иначе он бы выдавал бесконечный поток посредственной фантастики, чтобы заработать на кусок хлеба?

Так что же делать? Медленно умертвить Молзберга с помощью разнообразных пыточных орудий? Это, конечно, вариант. Но куда приятней сжечь его нивы, разрушить замки, лишить голоса его пишмашинку, год за годом по крошке отбирая все, чего он добился в жизни. Куда приятней лицезреть его долгие-предолгие страдания! Надо одолеть врага на его поле – а литературное поле для Гаррисона уж точно неродное, если называть вещи своими именами.