Синдром Петрушки | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

…Ну, хорош на сегодня, доктор. Сворачивай свой манускрипт, выключай компьютер, вали домой. Да прими снотворное, чтоб не крутить перед закрытыми глазами один и тот же кадр: как идут они к воротам, эти двое, – она впереди, он за ней; ни дать ни взять трепетная жертва под конвоем Синей Бороды.

И только я один все пытаюсь понять, кто из этих двоих – жертва».

Глава третья

– Вон Сильва, – сказала Лиза. – В ушанке. У транс портера.

Ничего здесь не изменилось за последние полтора десятка лет: в зале прилета неторопливой речкой текла багажная лента, тут же леваки сновали, приглашали добраться с ветерком хоть до Самары, хоть до Тольятти.

В плотном сизом воздухе, сбитом из табачного дыма и выхлопов самолетных двигателей, стоял высокий нездешний Сильва – оперной красоты мужик – и через головы кричал им:

– Что?! Цвэт! Какой чемоданный цвэт, говорю?! – и руками размахивал, точно собирался сгрести с багажной ленты все чемоданы рейса, на всякий случай. И мог бы: в нем клокотала необоримая порывистая энергия всеобъемлющего распорядителя.

– Ты погоди, Сильва, – сказал Петя, подходя. – Не гони волну. Там один рюкзак только. А Лизин вот, у меня.

Сильва тут же переключился на Лизу, сграбастал ее, для чего даже присел, и заплакал мгновенно и легко, как-то по-женски, не стесняясь. Послал же бог такое бурное сердце…

– Все, Лиза, все… бросила нас Висенька…

Сильва Жузеппович Морелли (именно так) был сыном черноглазой вертихвостки из итальянской дипмиссии, эвакуированной в Куйбышев в годы Великой Отечественной войны.

Родив здесь Сильву от повара миссии, та вскоре, совершив немыслимый карьерный кульбит, выскочила замуж за помощника консула и укатила с новым мужем в Милан, забыв прихватить сына с собой. Красавец парнишка был пристроен в местный детский дом, вскоре начисто забыл итальянский, окончил школу и всю жизнь проработал в стройтресте. Он считал себя настоящим русским, хотя, случалось – жизнь-то, она всякая, – страдал и за армян, и за жидов, и даже за цыган; и хотя Лизина тетка все гнала его в Москву, в посольство – искать правду на склоне лет, – тот упирался и никаких шагов по розыску итальянских родственников не предпринимал. С теткой они крепко дружили, так что эти слезы были и искренни, и трогательны.

– Вот так, – приговаривал он, утирая голубым платком свежевыбритое лицо оперного тенора. – Вот так-то… В один присест, Лизонька, твоя тетя скончалась… Говорила по телефону да так с телефоном и упала. А я…

– Рюкзак приехал, – сказала Лиза, и Сильва, расталкивая пассажиров, ринулся к ленте сволакивать пузатый высокий Петин рюкзак, из тех, с каким матерые туристы ходят в многодневные походы.

На развилке Московского шоссе Сильва притормозил и спросил с внезапным азартом:

– Поехали старой дорогой, а? Чехоньки вяленой купим… Я там у Виси пивка в холодильник забил, а как с чехонькой, будет самое то!

– Езжай как знаешь, – сказал Петя.

– Старой, старой! – энергично закивал Сильва. Он снял ушанку, и забубенные эстрадные кудри рассыпались по воротнику старого драпового полупальто.

– Намотаем еще с десяток кэмэ, зато берег Волги увидите, церквушка там красавица на Царевщине, ну и чехоньку на рынке прихватим… Ты в прошлый раз-то видал – у нас на Царевом кургане памятный крест установили? Лиза, слышь? Памятный крест щас увидим…

Лиза сидела за его спиной, молча разглядывая унылые, заваленные снегом поля, и дачные массивы, да рекламные щиты вдоль дороги, предлагавшие совершенно ненужные в человеческом быту вещи: какой-то пропилен, минеральные удобрения, асфальтоукладочные катки…

– Я говорю, слышь… – Сильва поднял глаза, пытаясь в зеркальце заднего обзора отыскать ответный Лизин взгляд. – Вот смерть, да? Она ж тютелька в тютельку в день рождения своего померла. Гостей назвала! Два дня у плиты варила-жарила… А тут хотела с подружкой поболтать, два слова буквально сказала… брык – и аминь! Холодильник был забит жратвой – ореха некуда вкатить. И студень, и винегрет, и мясо тушеное, и куры жареные… Не поверишь: мы ее же студнем ее и поминали!

Слезы опять заструились по его крупному носу римского сенатора; он их смахивал рукой в вязаной черной перчатке с дырочкой на указательном пальце.

– Все, все… – повторял, всхлипывая. – Больше не буду. Не привык еще…

Петя отвернулся к окну. Там, под глухим белесым небом гипсовыми заготовками тянулись головы, плечи, груди, прочие окружности и части гигантских продолговатых тел – пространства навеки застывшего снега. Отвернулся, чтобы Сильва не увидел его лица. Ничего с этим лицом не мог поделать: он был совершенно и беззащитно счастлив…

…и сейчас продолжал лелеять в себе их утреннее пробуждение – там, в Эйлате. Это было вчера, сто лет назад, и много воды утекло с той минуты, как его разбудил хрипловатый заспанный ее голос:

– Что там, солнце?

Он открыл глаза и обнаружил, что ее голова лежит у него на груди, и сквозь багряный взрыв ее волос гардины цвета абрикоса кажутся бледно-розовыми… Пульсирующим чутьем понял, что она вернулась, вернулась… и несколько минут не шевелился, плавясь в истоме невыразимого счастья. Она тоже лежала тихо, помыкивая какой-то смурной мотивчик, то и дело прокашливаясь, – тогда тяжесть ее головы мягко пружинила у него на груди.

Снизу доносились шлепки по воде в бассейне, вскипал восторженный детский визг, взрывалась глухими пулеметными очередями газонокосилка на травяном склоне, а в паузах всхлипывала с набережной плаксивая восточная мелодия.

Для начала он осторожно проиграл пальцами нежный матчиш по ее спине в пижамной куртке. Пижама была им куплена перед самым отъездом в детском отделе «C&A» на Вацлавской площади: красные улыбчивые рыбки по нежно-бирюзовому полю (значит, поднималась ночью? она всегда так бесшумна, всегда умеет на ощупь вытянуть из сумки, рюкзака, чемодана обновку и главное – чувствует ее, как разведчик с лозой чувствует близкую воду)… Затем предпринял вылазку посмелей: соорудил из ладони большую влюбленную рыбину, и та довольно долго опасливо плескалась в районе пижамной курточки, пугливо взлетая и зависая при малейшем движении; наконец, нырнула в глубину под одеяло, обожглась там о горячее тело (пижамный низ, видимо, ночью не был найден), вздрогнула и прикинулась дохлой.

Лиза лежала якобы безучастно, прикрыв глаза, едва заметно елозя щекой по его груди. Вдруг, отшвырнув одеяло, вскочила на колени, открывшись сразу вся, в распахнутой стае красных рыбок, с одной, скользнувшей вниз, заветной огненной рыбкой, что ослепляла его всегда, даже в полутьме; больно уперлась обоими кулаками в его грудь, и дальше они уже поплыли вместе… согласными подводными толчками и плавными поворотами, и взмывами, и медленными зависаниями; и внезапной бурной погоней друг за другом в бесконечном лабиринте кораллового света, в шатре ее волос, задыхаясь, захлебываясь, вновь погружаясь в темную влажную глубину и всплывая к поверхности, проплывая друг над другом в тяжелом литье медленных волн, и его слепые губы все не верили, и доказывали себе, и не верили, что это ее плечи, ее плечи, ее шея, ее губы, ее плечи… пока наконец их не вынесло на берег, и они очнулись в луже абрикосового солнца, бурлящего свои потоки сквозь занавеси прямо на огромную, истерзанную штормом кровать…