Синдром Петрушки | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А дальше по извечным полозьям беды покатилось: сложная операция в Хабаровске, высокая ампутация, комиссование, и – финита, как сам он любил повторять, Кончита: малогабаритка в одной из пятиэтажек «верхнего» города и должность охранника на проходной «бумзавода» (почитаемая, впрочем, большой удачей: бумажный комбинат, построенный еще японцами, был ядром, вокруг которого роился городок Томари – тысяч восемь населения, две школы, больница, пирс, горнолыжная трасса и небольшой лиственничный парк с искусственным озером).

На территории комбината, между прочим, были и бассейн, и комнаты отдыха, и даже бильярд. Тот самый проклятый бильярд, который стал последним средством его самоутверждения.

Золотые ребристые звездочки с капитанских погон еще долго валялись в хрустальной салатнице на серванте вместе с пуговицами, нитками и памятными медалями городов Кострома и Псков. Но, уходя в загул дня на три, отец непременно цеплял на любую одежду, даже на спортивную куртку, памятный знак ВЧК-КГБ, искренне веря, что литой золотой кортик на щите поднимает его авторитет в среде игроков.

Вообще, бывший капитан погранвойск Роман Петрович Уксусов был глумливо азартен, вспыльчив и невероятно драчлив. Русским был лишь наполовину: новгородские древние родники благородных кровей помалкивали, проявляясь в проникновенном взгляде синих глаз, который он в конце концов и пропил. Зато вторая, взрывоопасная половина вмещала в себя бог знает какую экзотику: были там и пленный итальянец, и тихая осетинка, привезенная дедом невесть откуда и прожившая рядом с ним бессловесную жизнь; бушевал у него в крови заядлый западэнец и выпить-не-дурак, дядька по матери Петро Галицкий, да и мало ли кого еще могло занести в то мутное русло загульной, разливанной материнской его родни. Вот от них-то, от этих смутьянов, кровь не давала покоя ни семье, ни самому капитану Уксусову. Жизнь его, как горько повторяла жена Катя, стояла на трех китах, на трех «б» – бутылка, бляди, бильярд.

Еще малышом Петя смутно помнил какой-то прокуренный, загустевший от мата подвал и зевак, глазеющих, как Ромка одной левой вгоняет в лузу шар: левой, с кием, прицеливался, а правой ручкой поддерживал левую, чтоб не дрожала.

Ну и женщины, самые разные, липли к нему целым роем, частенько скрашивая его ночные дежурства.

– На васильки, – повторяла мать с непередаваемой усталостью в голосе, – на васильки его летят, как пчелки. Он только глянет, подлец, – ему и подмигивать не нужно.

Проиграв в битве с этим его триумвиратом «трех б», мать с Ромкой развелась и вышла замуж за Мишу, интеллигентного редактора местной газеты «Заря коммунизма». Отец смириться не смог. Раза три в неделю являлся, бил окна, бил Мишу (мать, правда, не трогал никогда; коронное восклицание его, шута горохового: «Будь проклят тот, кто на женщину руку поднимет!»); одним словом – комедия, чистый фарс, кукольный театр какой-то и притом натуральное хулиганство.

Однажды Ромка выкрал пятилетнего сына из детского сада, и в компании каких-то каторжного вида бродяг они три дня болтались в окрестностях Томари.

В памяти мальчика остались оранжевые в травяном ковре вдоль берега всполохи «саранок» – местных приморских лилий, – ночное черное, с кинжальным блеском от багровой луны, море, костер на берегу, сумка с древесным углем, полосы морской капусты и ракушки на мокром песке, белесо-перламутровые с исподу.

Еще запомнился осýжденный за убийство Серега: мужичок лет сорока, с детским неподвижным лицом, пригвожденным ножевым ранением в шею к кряжистому, очень мужскому и грозному телу, который учил отца, как быстро засаливать огромную кету, а вечером у костра рассказывал, как после отсидки шел зимой до рыбного стана километров тридцать по безлюдному берегу моря – без денег, без крошки съестного, с одним ножом за голенищем валенка.

Затем милиция их нашла, мальчика вернули матери, Ромку продержали в кутузке, но в конце концов выпустили со строгим предупреждением не приближаться к дому бывшей супруги ближе чем на километр.

Через двадцать минут после того, как подписал какую-то ихнюю бумагу, он уже гонял явившегося с работы редактора по двору, с ревнивой отчаянной страстью настигая его и сшибая с ног кулаком левой.

Травмированный этими оленьими боями, отчим Миша исчез на следующее утро, обойдясь без объяснительных записок. По слухам, уехал в Хабаровск, да и странно еще, что не в Самарканд какой-нибудь.

Ромка же пролежал на пороге ровно трое суток: явился трезвым, чисто выбритым, сурово-покаянным; лег навзничь и сказал: не встану. Так и лежал, проникновенно глядя со дна своей проклятой щербатой души несусветными синими глазами. И на четвертый день Катя сдалась – то ли переступать через эти глаза не смогла, то ли всерьез была польщена: ну, а что прикажете с ним делать? – и жизнь потекла ровно такая, какой была до их развода: Ромка был неисправим, и хотя с бабами чуток притормозил, от белой головки спасения не ожидалось.

Кстати, о белой головке. Завидя ее, он по-доброму веселел, остроумно и галантно шутил, синие его глаза приобретали еще более нежное выражение, а рука, рука – та вообще становилась говорящей. Открывал он бутылку одной левой виртуозно. У Пети в памяти осталась только «Московская». В «Столичной» крышка закручивалась, одному ее открывать несподручно было, а металлическую крышечку «Московской» стоило лишь потянуть за хвостик. Ромка водружал бутылку на стол, обнимал ее ручкой, как маленькую изящную женщину… Затем левой – указательным сверху, большим снизу – разом нажимал, крышечка с сухим звуком улетала под диван, и воцарялась любимая его музыка: буль-буль-буль-буль…

Сына он любил светлой своей половиной – самозабвенно и драматично. Раз в жизни лишь отлупил, в шестом уже классе, и за настоящую провинность: тот стащил его руку.

О! Вот тут надо подробней – о руке.

Протез у Ромки, само собой, был, его справили еще в Южно-Сахалинске, после ампутации. Назывался он «Смерть инвалиду!», весил килограммов пять, цвета был мертво-воскового, у плеча – дерматиновые ремешки. Носить его Ромка отказывался даже по праздникам. Раза два только надел: например, для фотографии с Катей на годовщину свадьбы, в фотоателье-пятиминутке. Вот для пятиминутки, говорил, протез годится. Однако слова этого – «протез» – не выносил, не произносил, обходился эвфемизмом, в котором сквозило даже некоторое почтение: страшное мертвое приспособление носило гордое имя «руки». Хранилась она в диване, и если забывчивый человек невзначай открывал диван – вытащить, к примеру, ватное одеяло на зиму, – в первое мгновение можно было рехнуться от ужаса. В детстве Петя руки боялся, до шестого класса примерно боялся, пока не понял, что она тоже – кукла.

Сначала он привыкал к ней: рывком подняв диванное ложе, вперялся взглядом в ампутированную на вид конечность и, не отводя глаз, смотрел и смотрел… В конце концов страх ушел совершенно, и однажды он приволок ее, укутав в пальто, на контрольную по геометрии. Когда в конце урока математичка, скособоченная детским полиомиелитом, с выпуклыми линзами в очках, спросила: «Кто готов, поднимите руку?» – Петя вытащил из-под парты и поднял это мертво-восковое, ужасное…