И мама глядела на него горящими глазами, с давней бессильной ненавистью.
А у гостя были все основания отказываться от пьяных бесед с человеком, на пиджаке которого красовался памятный знак ВЧК-КГБ. Отсидев изрядный срок по пятьдесят восьмой, он до сих пор не очень разбирался в тонкостях различий родов советских войск, но предпочитал держаться подальше от любого, даже бывшего, даже комиссованного по инвалидности советского офицера. Одному такому офицеру он однажды шутя показал некий номер с куклой усатого, польского воеводы, со смешными и вольными комментариями. Но тому кукла напомнила совсем другого, хотя и тоже усатого, человека. (Это случается, философски объяснял потом Казимир Матвеевич соседям по бараку, один из которых оказался профессором знаменитой львовской математической школы, это нормально, ведь кукольный театр жив ассоциациями.) Так что прямиком после забавного спектакля кукольник угодил в печально известный во Львове дом на улице Дзержинского – длинный, в форме корабля; его построил когда-то известный банкир в память о сыне, погибшем на флоте.
Освободившись из лагеря, старый кукольник предпочел переехать в Южно-Сахалинск: хамелеону, говорил, лучше слиться с окружающей средой. Впрочем, он не бедствовал. Состоял при Народном театре кем-то вроде разъездной артистической единицы. И постепенно обжился тут, хотя и любил повторять, что над Сахалином и посейчас витает дух каторги. Образовались у него некоторые связи, добротная репутация опытного артиста; на него присылали заявки школы и детские сады – на прокорм хватало. Так и разъезжал по всему острову, как говорил он, «сам собою», – с кукольным театром в дорожной сумке: «Знаешь, Кася, дети – они везде дети»…
Лукавил, привычно таился: какие там дети, тем более эти местные дети, многие из которых – жестокие и несчастные отпрыски неблагополучия, бедности, уголовщины и пьянства, не восприимчивые ни к искусству, ни к внушению добром, ни к игре воображения…
Лишь много лет спустя Петя понял, что их роднило с Казимиром Матвеевичем. Тот тоже был и охотником, и ищейкой, чей нюх натаскан на тусклый чарующий запах инобытия; следопытом был в пожизненной экспедиции, в вечных поисках прорехи в нездешний мир…
Пете было позволено весь вечер возиться с куклами из сумки Казимира Матвеевича. И он сидел на полу, осторожно и жадно рассматривал, прикасался, ощупывал и перебирал их, бормоча себе под нос бурливые потоки освобожденных слов, бессмысленных и бессвязных – если б прислушался кто из взрослых, – но полных вихревого распирающего, безостановочного действа: «Привет привет ты чего рукой размахался давай давай отсюда нет это ты мерзавец первым не воображай да я тебя попробуй только му му му ну чего ты плакса сам виноват полез первым а вот я тебя тэкс и вот тэкс одной левой так отделаю ну давай давай попробуй мальчики не деритесь…».
Одна из кукол сильно отличалась от двух других, простых, детских – как он мысленно их назвал. Те были просто – мальчик и девочка, с доверчивыми, плосковато-задорными школьнымилицами, сделанными из поролона, обшитого раскрашенной материей. Но вот третья кукла, та, что в спектакле называлась Хулиганом… Тряпичная, но с деревянной головой в красном колпачке, она скалила в ухмылке зубы и на все стороны кивала и поводила хищным горбатым носом. На спине у нее был подшит пухлый горб, а к подолу длинной красной рубахи приделаны спереди непропорционально маленькие набивные тряпичные ножки, которые как-то глумливо и похабно болтались… Вот этот залихватский, смешной и зловещий урод и пугал, и притягивал к себе, не отпуская Петю весь вечер ни на минуту. Невозможно было с ним расстаться! От каждого поворота его головы в Петиных руках менялось выражение его лица: от хитрого до ехидного, от веселого до пьяно-забубенного. Чем-то он похож был на Ромку, хотя – странно! – ведь тот был красив, а этот – урод. Но пугающе быстрая перемена в лице от малейшего поворота руки – да, это в точности напоминало перепады настроений у отца.
Когда гостя уложили в кухне на раскладушке, и все улеглись, и даже Ромка перестал колобродить, Петя дождался, пока домашняя тишина приобретет протяжное равновесие ночных полузвуков, шуршаний, похрапывания, шевеления тюлевых теней на лунном подоконнике, – и скользнул со своего топчана. Босиком подкравшись к сумке, он тихонько приподнял ее, пробуя – далеко ли сможет унести. У него уже составился отличный толковый план, куда спрятать сумку: в сарайчик в углу двора, – был такой, для нужд всех соседей. А когда утром гость хватится, сказать, что в квартиру воры забрались, сам их видел: двое, уголовные, бритые… такие бандюки, что от страха он онемел и обездвижел.
Но гость вдруг повернул к нему бессонную голову с такими же острыми, как в зале у него были, глазами, быстро сел – раскладуха крякнула и длинно затрещала – и шепотом спросил:
– Ты чего, сынок? Пить хцешь?
И Пете ничего не оставалось, как молча кивнуть и подставить кружку под кран.
– Лялек-то моих рассмотрел как следует? – спросил гость.
Опять кивок. От волнения и стыда, что хотел унести и спрятать кукол, а старик, вот бедняга, не знает и так ласково с ним разговаривает, мальчик не мог выговорить ни слова.
– Ну, и ктура ж тебе боле понравилась?
Странно, что Казимир Матвеевич, так хорошо, быстро и без акцента говоривший по-русски на сцене, столь чопорно-вежливо отвечавший по-русски на Ромкины наскоки, в разговоре с Петей то и дело вставлял польские слова, но только те слова, которые, считал он, мальчиком будут поняты. И в этом смешении и кружении слов Петя учуял ту же подспудную игру, магическую тягу к смешению и кружению смыслов, попытку завлечь, которую смутно чувствовал весь вечер, перебирая кукол, вглядываясь в их лица…
Старик сидел на раскладушке, в широких цветастых трусах, расставив острые лысые колени. В кухне, отданной голому свету бездомной луны, он, со своим чудовищным багровым – словно глину кучкой набросали – шрамом от левого соска через весь дряблый бок, казался то ли ожившим мертвецом, то ли большой потрепанной куклой.
– Ты что, пшестрашился меня? – вдруг мягко спросил он. – Чего ж меня страшиться… Естэм просто одинокий старик. Мне вот приятно, что ты цалы вечур рассматривал моих детишек. Давай вместе их посмотрим, и я тебе что-то повем?
Петя мигом бросился к сумке, подтащил ее к артисту, потянул за язычок длинной «молнии».
– Вот, – волнуясь, проговорил он. – Тот, который с носом. Который Хулиган.
Кукольник издал довольный смешок, запустил в сумку руку и на ощупь достал того самого, в красном колпачке на деревянной голове, со зловредно оскаленной рожей.
– Млодец, – проговорил он тихо. – Сразу увидел настоящего. Те-то я сам сделал, уже здесь, те – так, на школьные представления. Я-то майстэр невеликий… А вот он, – Петрушка, – он настоящий. Тезка твой, между прочим. Я не ошибся ведь, тебя мама Петрушей звала, да? Выходит, Пётр… Ну вот. Ты удивишься, Пётрэк, а ведь голову и руки этого хулигана мне вырезал на заказ твой дзядэк, Катажынки ойтец. Ох, какой же был майстэр! Он, видишь, из липы ее выстругал, как я просил. Липа – самое веселое, самое теплое для лялек дерево.