Профессор заржал звонким лошадиным гоготом:
– Я купил ее у некоего анонима, твердо обещая, что не выставлю ни на одном салоне, ни даже в своей коллекции до… почему-то две тысячи пятнадцатого года, он внес эту дату в контракт. – И лукаво улыбнулся: – Пусть будет так. Хотя это глупо: Кокошка умер в восьмидесятом году и вряд ли сильно огорчится… А наиболее полно у меня представлены, конечно, чешские куклы. Между прочим, две из них – авторства Йозефа Скупы, то есть те, что по его эскизам сделал Носек. Отец хорошо был со Скупой знаком, даже немного помогал с механикой…
Открыв дверцу витрины, коллекционер улыбкой пригласил обратить внимание на сидящего в ней глазастого персонажа.
– Вот эта кукла, Спейбл, она – та самая, что сидела в гестапо. Вы знали, что за спектакль «Да здравствует завтра!» Скупа был арестован и заключен в Пльзеньскую тюрьму, а куклы его хранились в гестапо, в сейфе? Так вот, знакомьтесь: знаменитый узник… Слушайте… – Он слегка отстранился, будто бы заново рассматривая гостя, ощупывая его своими неуемными, вдохновенными горячими глазами: – Зденек Прохазка сказал мне, что вы – гений. Это соответствует действительности?
– Более или менее, – спокойно отозвался гость.
– Так покажите что-нибудь! – потребовал хозяин. – Понимаю, импровизация – всегда незадача, но все-таки. Не могу смотреть на праздные руки кукольника! Всегда хочется их занять. – И радушно распахнул собственные длинные руки, да еще и крутанулся вокруг себя: – Выбирайте любую!
Петя оглянулся… помедлил…
В этой тщательно отобранной коллекции, судя по всему, не было ни одного просчета. Его окружали куклы выдающихся мастеров разных земель и времен. С каждой из них необходимо было прожить какое-то время, чтоб по рукам заструилась извечная горячая волна, связующая его с куклой…
– Хорошо. Попробуем, пожалуй, вот эту, – и кивком указал на угловую витрину с установленной в ней единственной большой марионеткой. – Это ведь доктор Фаустус?
– Именно! – подхватил профессор, бросаясь к стеклянной дверце и бережно извлекая деревянную марионетку в черном балахоне, в черном берете, с подробно расписанной маской: мрачное горбоносое лицо, обрамленное черной эспаньолкой. – Ученый доктор, собственной персоной. Венский кукольный театр, конец девятнадцатого века.
Марионетка была крупной, тяжелой, с металлическим штоком в голове, с массивной, удобной ручкой горизонтальной ваги. Петя принял ее на руки, как ребенка, и, как ребенка, спустил на пол. Расправил нити, поиграл в них, шевеля пальцами, – так медленная рыба ворочается в сетях.
Похожие марионетки действовали в спектакле «Дон Джованни» Национального театра кукол в Праге, на улице Затечка: высокая маленькая сцена, трогательный французский занавес с разводами от сырости, смешная бахрома и великолепный золотой барельеф ложи, сделанный по рисункам Йозефа Скупы.
Да и сама кукла Дон Жуана напоминала Фауста: то же угрюмое худощавое лицо, насупленные брови, черная борода и вечный берет. Эта кукла могла играть и Мефистофеля, и Нострадамуса, и зловещего нотариуса в средневековом фарсе: расхожий товар, но хорошие пропорции и отлично рассчитанный баланс.
Петя не очень любил больших марионеток – они были заведомо лишены той подвижности, которой обладали легкие небольшие куклы, – и не слишком жаловал чисто коммерческий этот спектакль, которым ребята из почтенного «дивадла» [13] вот уже лет десять бесперебойно зарабатывали на туристах. Впрочем, когда его приглашали на подмену заболевшего актера, не отказывался – все же деньги.
По мере того как его руки – правая на ваге, как наездник в седле, левая, веером разобранная, будто по струнам арфы, – начали едва заметно двигаться, посылая кукле легчайшие сигналы (так мать осторожно будит ребенка, легонько дуя на лоб, чтобы не испугался), в куклу стала вкрадчиво проникать жизнь: дернулась, как от боли, рука; голова откинулась и повела глазами, меняя туповато-мрачное выражение на страдающее; неуверенно и устало шаркнули ноги в деревянных башмаках…
В этом было что-то неестественное, страшноватое – точно мертвец оживал. И с каждой секундой жизнь крепла и уверенно разбегалась по деревянному телу куклы. Вдруг что-то произошло – неизвестно как, неуловимо, непонятно: минуту назад безучастно обмякшая в его руках марионетка вдруг встрепенулась, подобралась, подпружинилась… и стала человеком. Доктор Фаустус поднял голову, оглядывая комнату с выражением горькой задумчивости в лице, и проговорил медленным густым басом, едва кивая в такт собственным мыслям:
Я богословьем овладел,
Над философией корпел,
Юриспруденцию долбил
И медицину изучил.
Чудо состояло в том, что персонаж почти не двигался, и все-таки в нем чувствовалась беспокойная внутренняя жизнь. Причиной тому был, возможно, рассеянный зимний свет – тот, что проникал в окно и обволакивал предметы, не оставляя на них теней, придавая и людям, и куклам равную тускловатую неопределенность, размытость объемов… Вся комната была заполнена этим зыбким подводным светом, и, колыхаясь в нитях, точно безвольный утопленник в сетях, кукла совершала множество неуверенных, рассеянных, но поразительно человеческих движений, меняя свой облик и настроение от движений пальцев кукловода.
Вдруг правая рука доктора Фаустуса резко поднялась и гневно нацелилась в небо:
Однако я при этом всем
Был и остался дураком.
Профессор Ратт – в первые минуты он растерялся, как теряется человек, увидевший не то, что ожидал, – тихо воскликнул, выкатив черные глаза:
– Боже, да он ведь живой, черт меня дери! Не понимаю, как вы это делаете… Даже страшно! Мне страшно тут, рядом с вами…
На эту реплику доктор Фаустус резко обернулся, будто удивляясь, что, кроме него, в комнате есть посторонний, и, презрительно профессору поклонясь, продолжал, обращаясь уже конкретно к нему:
И для тебя еще вопрос:
Откуда в сердце этот страх?
Как ты все это перенес
И в заточенье не зачах,
Когда насильственно, взамен
Живых и богом данных сил,
Себя средь этих мертвых стен
Скелетами ты окружил?
– Потрясающе! Пот-ря-са-юще! Очуметь можно, как любила говаривать моя жена! И текст, текст – вы что, знаете всю роль?
– Лет сто назад, – обронил тот, – водил Фауста в Курганском театре. В памяти какие-то ошметки застряли.
Тут марионетка, обиженная, что от нее отвлеклись, подняла к Пете горбоносое лицо, решительно протянула руку и требовательно подергала его за брюки. Тот приветливо кивнул: «О, натюрлих, майн херц!» – и, внезапно перейдя на немецкий и напрочь стряхнув с Фаустуса всякую загадочность и тоску, выдал всевдомонолог сегодняшнего таксиста, с непременным «шайсе» через каждое третье слово, мгновенно превратив почтенного средневекового доктора в турка-эмигранта (того, что держит лавочку, где за пять-семь евро вы покупаете курицу на гриле), да с соответствующими ухватками, с соответствующим акцентом; а когда турок решил, что пришло время намаза и повалился на колени, выставив в сторону профессора острый зад, тут уже обессилевший от смеха, плачущий Ратт лишь руками замахал, прося пощады…