– Ха! Лиза, он – бывший муж, быв-ший! а я – законный, юридический, к тому же я – доктор, мне надо питаться, и…
– Считаю до трех. – Она подняла пулку выше, как кубок в спортивном соревновании.
– Кто быстрее: раз…
И мы с Петькой с боевым кличем впились в курицу зубами, пребольно стукнувшись лбами и носами…
После чего валялись, обсуждая важнейшие вопросы – вроде: откуда по речке плывут хлопья белой пены: следствие ли это богатой минерализации или экологические проблемы местных головотяпов…
Ветерок гонял по нашим физиономиям солнечное решето теней. Светоносная зелень пропитала окрестный воздух до консистенции кислородного сиропа: тусклая водорослевая глухота мха в тенях и его же, искрящаяся на солнце, ящерная шкурка меж старых камней ограды; прозрачная зелень яркой листвы берез и ковровая пестрота крапленой травы… Зеленые побеждали с большим превосходством. И только на взгорке, в теснине дружных сосен, клубился меж стволов пурпурный сумрак да две мшистые каменные вазы на столбах ворот изрыгали лиловую пену петуний…
Мы незаметно уснули и проспали, разморенные, часа два – в этом райском солнечном лесу, под стенами то ли маленького замка, то ли громадной виллы, заселенной вполне законопослушными людьми: сюда доносилась слабая музыка и шлепающие удары по мячу.
Я проснулся первым, и странно, что не проснулся раньше: на поляну давно пришло солнце. Я сел и огляделся… Эти двое все еще дрыхли. В разомлевшем воздухе рябила мошкара, изрядно парило; на пригорке пламенели сгрудившиеся стволы молодых сосен, и, словно перекликаясь с ними, пламенели волосы спящей Лизы, щекой лежащей в траве, – будто алую шаль кто-то с плеч уронил… Она во сне слегка откатилась с пледа, зато Петька раскинулся во всю ширину, разбросав ноги и руки, как пьяный боцман. В кулаке правой руки он сжимал подол Лизиной клетчатой рубашки: то ли цыганенок, вцепившийся в мамкину юбку, то ли Синяя Борода, что в последний момент ухватил беглянку. Он и во сне не отпускал ее дальше чем на шаг…
Мне подумалось: а ведь я никогда не видел, чтобы он приласкал ее даже мельком, как, бывает, давние супруги на людях метят друг друга мимолетными прикосновениями, летучими подтверждениями супружеской близости. Ни разу не видел, чтобы он, хотя бы шутливо, поцеловал ее, ущипнул или шлепнул… Я даже никогда не видел, чтобы он провожал ее спокойно-любящим взглядом, – а ведь во взглядах многолетних супругов всегда содержится нечто большее, чем любовь или бытовая привязанность: в них содержатся годы, тысячи проспанных вместе ночей… И никогда, никогда он не называл ее уменьшительным именем. Ласки этих двоих были заперты за стенами какого-то монастыря с особо строгим уставом; впрочем, за такими стенами частенько случаются взрывы страстей, о которых не подозревают приверженцы свободной любви…
Он продолжал оставаться строгим воспитателем, продолжал таскать ее на спине – «О, она легкая, как перышко!» – хотя легкой она давно не была, она была тяжелой, и не по части веса; она была тяжелой, невыносимо тяжелой, а он все нес и нес ее, не уставая…
Они были похожи на детей, что пережили оспу, выжили, но навсегда остались с изрытыми лицами. Эти двое стали жертвой особо свирепого вида любви: страстной, единоличной, единственной; остались в живых, но уже навсегда были мечены неумолимо жестокой любовью…
* * *
От нашего общего лета мне осталась тихо мерцающая в памяти вечерняя картина деревянной колоннады в центре Карловых Вар.
Мы прожили там два дня в пансионе – в двух комнатках на последнем этаже великолепного барочного дома, с рестораном внизу. Меж двух наших окон восходила к крыше водосточная труба, завершаясь раструбом с золочеными кружевцами, похожим на голенище ботфорта, который хотелось натянуть на ногу.
Каждый день в старинной колоннаде играл какой-нибудь ансамбль, осколок Карловарского симфонического оркестра. В первый день это был квартет, во второй – очаровательное трио: три молодые женщины – флейта, виолончель, кларнет – играли Моцарта, Гайдна, Сен-Санса и вальсы Штрауса.
Уходящее солнце вспыхивало на клапанах флейты и кларнета. Заросшая нежной паутиной белая лампа под потолком колоннады мерно покачивалась в вышине… Мы тихо разбирали в сторонке свое хозяйство, готовясь на смену музыкантам. Но когда возник Фаюмочка, флейтистка вдруг улыбнулась и кивнула нам, приглашая присоединиться.
А тот, со своим клистирным носом и обаятельной задницей, оказался на сей раз грустен – видимо, были у него на то свои причины. Минут сорок он кружился под Моцарта и летал, едва доставая ногами пола. Присаживался на пюпитры, листал ноты и снова тихо кружился в теплых оранжевых сумерках, предоставляя публике воображать некогда мелькавшие здесь турнюры, шиньоны, шляпки с вуалями, а также монокли, лорнетки, зонтики и ордена разных государств на шелковых лентах.
В тот вечер за ужином мы с Лизой вдруг заговорили о Моцарте – почему, несмотря на всю легкость, даже восторг, даже иронию… его музыка всегда – «мементо мори», всегда: «помни о смерти»? Наверное, потому, что он – гений, отозвалась она, а гений всегда видит конечность не только отдельной жизни, но и целого мира. Вот и Набоков, добавила она, утверждал, что смерть – это всего лишь вопрос стиля, разрешение музыкальной темы…
Тут Петька встрял, вспомнив, как однажды в Питере к ним на кафедру привезли из деревенской глубинки некую старуху-кукольницу. Дремучую неграмотную старушку, которая просто трясла куклу, и та была совершенно живой… Понимаете, повторял он в каком-то неистовом восторге, видимо, находя это волнующим и забавным, – та ее просто трясла, и все! И это было гениально! Вот вам и вопрос стиля…
* * *
Перед самым отъездом меня посетила удачная мысль: я придумал способ подкинуть им деньжат.
Это всегда требовало от такого медведя, как я, некоторой смекалки. Иногда я рассовывал деньги по карманам их плащей и курток, чтобы, наткнувшись, они удивились – надо же, забыли с прошлого сезона! Иногда удавалось запихнуть несколько крупных купюр в черепушку к Скелетику, но Петька уже дважды со скандалом разоблачал происки: шалишь, публика таких денег не дает!
А тут меня озарило: да надо просто купить тайком его куклу в галерее, а потом в Иерусалиме кому-нибудь ее подарить.
И в последний перед отъездом день я заявил, что хочу сам пошляться по городу, скупить сувенирной мелочишки для коллег. Я знал адрес галереи Прохазок на Кампе, – у Петьки на столе лежала целая россыпь этих визиток, он раздавал их публике на своих выступлениях. И прямо с утречка, дабы успеть, как говорила незабвенная бабуся, «сделать базар» до самолета, я вышел из дома.
…На крыльце перед дверью в галерею стояла шикарная Баба Яга – кукла-великанша с аппетитным мясистым кренделем вместо носа, в который хотелось вонзиться зубами, и с таким седалищем, что, прежде чем толкнуть дверь и войти внутрь, я минут пять им любовался, обходя фигуру то справа, то слева. А когда открыл дверь и увидел там старуху, то понял, с кого создатели ваяли рекламную «страшидлу».