Много раз бывал в этом городе, неплохо его знаю, люблю… Люблю огромные фонари на площади Республики, препоясанные цветочными коромыслами, с бадьями, полными герани; люблю россыпь мансардных оконец, которые, словно почки весной, вспарывают кору черепичных крыш; люблю мелкое тряское цоканье копыт по брусчатке и запряженных в пролетки нарядных лошадей: голубая упряжь, голубые шоры, голубые колпачки на сторожких ушах…
Но заваленная снегом, волшебно освещенная гроздьями театральных фонарей Прага – это особый жанр: смесь балета со сновидением в сопровождении стойкого запаха жареных шпикачек.
Над Староместской площадью столбом стояло ярмарочное веселье «Ваночных трхов», местных рождественских базаров – самое народное, самое бестолковое и самое аппетитное из всех видов веселья.
В центре был установлен огромный, украшенный гирляндами из еловых ветвей деревянный помост с экраном, и в снежную замять неба уносилась искристая ель, вокруг которой тесным хороводом стояли «станки» – рождественские избушки со всякой вкуснотищей. Все продавалось, все готовилось, точилось, ковалось, крутилось, жарилось тут же, на глазах у покупателей. В теремке, где выпекались пышущие трделники – круглые браслеты из теста, посыпанные корицей и сахаром, – летали белые руки разгоряченной, такой же пыщущей от жара печи работницы, ладно катающей прямыми ладонями бесконечные змейки из теста.
И благоухание жареных шпикачек тянулось за тобой длинным шлейфом, запутываясь в волосах, щекоча усы, проникая за пазуху и оседая в карманах – так что потом, дома, им можно было поужинать…
Пете в эти горячие деньки явно было не до меня: мощно перли заработки; он был нарасхват. Звонили из театров, приглашали в программы, просили кого-то подменить, куда-то срочно приехать, а выступления-то расписаны заранее, так что приходилось что-то по ходу дела менять, переставлять даты и все время куда-то мчаться…
У него было отличное настроение: во-первых, некий их самарский ангел-распорядитель с опереточным именем Сильва умудрился продать теткину квартиру за весьма неплохие деньги. И теперь утро начиналось с того, что лохматая Лиза в пижаме, сильно раскачиваясь в кресле-качалке, роняя с босой ступни то правый, то левый крошечный тапок, очеркивала карандашом объявления маклерских контор в местной газете, возмущенно восклицая: «Вот гады! По три штуки за квадратный метр?!» – то есть была занята и увлечена, – признак хороший.
Во-вторых, после долгих переговоров и проволочек дирекция Пражской Академии искусств пригласила его на кафедру кукол – вести курс по актерскому мастерству.
И, наконец, в-третьих: шотландцы звали на какой-то грандиозный фестиваль в начале мая. Правда, он сдуру дал Лизе прочитать и перевести приглашение, а там было написано: «с супругой», и Лиза воспарила. А как их совместить – супругу с партнершей, при наших драматических обстоятельствах? Думай, Петрушка, думай.
Словом, было благодатное и плодоносное время зимних праздников, и между ним и Лизой – я видел – все было неплохо; пару дней понаблюдав ее, я даже снизил дозу лекарств.
Как выяснилось, зря.
Кстати, было еще мною сделано некоторое открытие. Загадочное.
В первый же вечер, извлекая что-то из необъятного беспризорного шкафа, доставшегося им по наследству от, как говорил Петька, лошадей, он приоткрыл дверцу, и на верхней полке – куда не положено было заглядывать посторонним, ну а мне-то, с моим ростом, видно было все как на ладони – я в полутьме заметил чем-то знакомую куклу, но не Петькину, а чужую.
– Постой… – вымолвил я, обернувшись в сторону холодильника, где на старой, прижатой магнитиком фотографии рядом с маленькой Лизой как раз и сидит… Да не об этой ли «родильной кукле» семейства Вильковских рассказывал мне доктор Зив? Драматический приз, проигранный в карты, вновь возвращенный в семью и опять пропавший? А ведь, похоже, то был он – старый еврей в жилетке, с пейсами, с трубкой в руке, мягко поблескивающей медным мундштуком в полумраке шкафа… Где же он хранился до сих пор? И откуда выплыл?
– Постой, ведь это?..
Петька приложил палец к губам, мягко отвел мою руку от дверцы шкафа и притворил ее, буркнув:
– Потом… когда-нибудь.
С моим приездом, как обычно, из дворового сарая был извлечен «докторский тюфяк» – попросту матрас на деревянной раме, сбитой Петькой еще в мой первый приезд. Он замерз и задубел, мы внесли его в дом и стоймя прислонили к стене в мастерской, чтоб к ночи разомлел и оттаял.
Когда я вышел из душа, с алчностью обоняя запах жареного лучка в именном блюде «Восемь яиц доктора Горелика», матрас уже оседлали двое – лукавец Фаюмочка и эстрадная дива Анжела Табачник. Эти всегда работали дуэтом, выдавая потешные диалоги. Сейчас они пребывали в ссоре: сидели на приличном расстоянии друг от друга, свесив ножки и остервенело бранясь.
«Ты, тол-сто-жо-о-пая… – тянул Фаюмочка бархатным своим голоском. – Думаешь согреть доктору матра-ас? Хочешь ночкой подвалить к доктору, а-а?..»
Та визгливо обзывала его наглецом, убогим клистиром, тупицей, одновременно умудряясь хвастать обновками. «Ах, какой я купила чудный лифчик, – говорила она, меняя хамский тон на чистую поэзию, – бежевый, кружевной, с красными розочками…»
Мой друг в это время сидел за столом, с двумя карандашами, заложенными за оба уха, и, сосредоточенно хмурясь, вынимая то один, то другой, почесывал им в волосах – делал вид, что работает.
«У тебя сколько мужей было, а? – не унимался Фаю мочка. – Теперь доктора захотелось, бесстыдница!»
А та отбрехивалась и все хвастала – видимо, с дальним прицелом «на доктора» – соблазнительными красотами нового бельишка: кружавчики, застежечки, красные розочки… миллион, миллион алых роз… «Вот попаду под машину, – мечтательным голосом говорила она, – и медсестры в приемном покое станут меня раздева-ать и от зависти языками цо-о-о-кать…»
– Может, хватит? – наконец заметила Лиза, переворачивая на сковороде яичницу. Петька поднял голову от работы, уставился на кукол, как бы удивляясь – а эти что тут делают? – и гаркнул:
– Эй, ребята, а н у, заткнитесь!
Поднялся и развел скандалистов по разным стенкам.
– Боря, – сказала Лиза, ставя передо мной тарелку на стол. – Ты не находишь сходства между нашей обстановкой и твоей клиникой?
К ночи тюфяк возлег, где обычно: вдоль окна-двери, так что, лежа, я видел в просвете между занавесями спутанные жилы плюща на монастырской стене, жестяной дворовый фонарь на столбе, кособокую дверь сарая и ледяные горбы, сквозь которые в круговерти задумчивого снега парил призрачный Петька за призрачным столом…
Ко мне прибежал расседланный к ночи трехногий Карагёз, вскочил на тюфяк, свернулся, пригрелся на моей мохнатой груди, и в какой-то момент я заснул, и проснулся, и опять заснул… И снова проснулся, когда в половине четвертого пропела свою надтреснутую песенку пастушка из ходиков, к которым я никогда не мог привыкнуть. А Петька все сидел, сосредоточенно чиркая что-то в своих бумагах и тихо шурша.