Я не перегрелся. Я по полу ползал, где прохладнее всего. А когда из этой круговерти выпрямился, башкой в самый жар, — так в башке даже прояснело. И пришло высшее понимание: ты сюда париться пришел — парься.
Я лег навзничь на полку и стал обтекать на горячие доски, казавшиеся пуховыми.
— А что это у тебя? — спросил Хайям.
— На арматурину наделся, — сказал я.
— Насквозь?
— Угу.
— И брюхо из-за этого резали?
— Конечно.
— Круто.
— И не говори. Два раза чуть не сдох. Кстати, если ты мне по шраму веничком как следует пройдешься…
— О чем базар!
И Хайям прошелся по мне веничком. Не только по шраму. Не скажу, что виртуозно, но не тупо.
А потом я сиганул в речку, поджав на всякий случай ноги, и понял, что глубины там — с головой, да еще с походом. Я уходил и уходил вниз, ожидая удара о дно, а дна все не было, а потом оно мягко-мягко подставилось под ноги.
Под водой я поднял лицо вверх и открыл глаза. Темное рифленое зеркало водной поверхности отразило все, кроме меня.
Я вынырнул. Мира могло уже не быть.
Чтобы девушек особо не смущать, мы с Хайямом и дедом уселись в горнице и, приняв некоторое количество крепкого напитка неизвестной природы (из знакомых ингредиентов я определил только этиловый спирт), предались разговорам. Снаружи доносился веселый визг.
— Ту же Лоухи взять, — сказал вдруг дед, словно продолжая недавно прерванный разговор. — Что в ней такого злого-то? Двух дочек засватали, да тут же их и загубили, Сампо разбили, которое сами как выкуп отдали, — ни себе, ни людям… Что, сиди-терпи — так, что ли? Она же дуурэн и страны правительница, с ней так нельзя. И этот Лемминкяйнен… Он же сам приехал, никто не звал, скандал устроил, мужа Лоухи на состязание по пению вызвал — ну и проиграл, понятное дело. Ах так! Взял нож и убил мужа. Убежал. Конечно, Лоухи его догнала. А кто бы не догнал? Вон Арина до чего мирная, и то…
— Что — «то»? — жутким шепотом спросил Хайям.
— Ну… может. Может. Всякое может. Главное, чтоб под горячую руку к ней не попасть…
— В червяка? — Голос Хайяма опасно дрогнул.
— Нет, в червяка — нет… Такого не видел. А вот заморозить среди лета… это было. Да сами ее спросите, чего я буду…
— Не хочет она рассказывать, — вздохнул я.
— Ну, раз не хочет — значит, не хочет. Значит, воля ее. Тут уж только мириться… да.
Я, кстати, не исключаю, что проблемы Лоухи и ее мифологических современников дед Терхо искренне воспринимал как личные и глубоко актуальные. А потому говорил про них при каждом удобном случае, то есть — при каждом визите студентов, продолжая ровно с того места, где прервался год-два-пять назад. Потому что для студентов-филологов, в отличие от прочего несеверного народа, имя Лоухи — хотя бы не пустой звук. Хотя бы. Допустим, да, фольклорный персонаж. А кто, скажите на милость, из известных людей, умерших к моменту вашего рождения, не является для вас фольклорным персонажем? Захотите поспорить — начните, пожалуйста, с Василия Ивановича. Или Ивана Васильевича, на выбор. Оба, зуб даю, существовали на самом деле.
Когда Вика с Валей предстали перед нами эдакими упарившимися наядами, мы с дедом и Хайямом исполнили уже немало песен, а тут я девушек подначил раскидать на голоса «Поминки по Финнегану». С легким подколом. Потому что у филологов есть священная корова по имени Джойс (его мало кто читал, даже из самих филологов, но если при них про эту священную животную хотя бы пошутить, забодают — с фанатичным блеском в глазах и оскале зубов), а у Джойса — совсем уж священная книга упомянутого названия. Книга эта отличается тем, что ее почти никто не может прочесть даже из тех ирландцев, кто сборол остальные книги Джойса на родном англо-гэльском. Прикол в том, что не все ученые сошлись хотя бы в счете языков, на которых Джойсовы «Поминки…» написаны. А назван сей талмуд по народной ирландческой песне, очень разухабистой. А лично мой подкол заключается в том, что некоторые историки песню эту спеть могут, а филологам поддержать — слабо. Ну вот я и начал:
Жил на Уокер-стрит в Дублине Тим Финнеган,
Сладкоголосый жентельмент.
Чтоб монетки оттягивали карман,
Он на стройке таскал по лесам цемент.
Девочки все-таки подхватили:
Ну а главною страстью его и мечтою
Было то, чем Ирландия так щедра,
Называл он спиртное живой водою,
В кабаках оживляясь с утра до утра.
Ну а потом в четыре голоса и в переводе:
— Кружка о кружку бьет тараном,
В пляске ботинки пол пробьют,
Так и мелькает дно стакана,
Пьем мы за Тима, сколько нальют!
Теперь я опять соло, а девочки делали так: «бу-бу-бу-бу»:
С бодуна Тим любил забираться повыше,
Но однажды его подстерег сюрприз,
На дрожащих ногах он забрался на крышу
И стремглав полетел черепушкой вниз.
И друзья отскребли его и отмыли,
Снаряжают Тима в последний предел:
В гроб кладут самогонку в большой бутыли
И бочонок пивасика на опохмел.
И сновахором, и прочем уже дед подхватил:
— Тащим бутылки, драим ботинки.
Закуси мало? — Да хрен бы с ней!
Выпьем за Тима! Будут поминки
Памятней прочих — и веселей!
Я играл на гитаре, как на дикарском банджо, и думал: ну лишь бы струны не лопнули!
Мама Тима уставила стол пирогами.
Чаепитие чинно прошло, как встарь.
Поминали пристойными Тима словами,
Ну а, перекурив, перешли на вискарь.
И завыла вдруг Бидди, дербаня душу:
«Ах ты жмурик мой, чистенький, сладенький — страсть!
На кого покинул нас, Тим, дорогуша…»
Рявкнул Пэдди: «Эй, солнце, захлопни пасть!»
И хором, и Ирина Тойвовна с нами:
— Чокнемся, парни!
Выпьем, девчонки!
Тима помянем достойного!
Кружка о кружку бьется звонко
— Пьем за здоровье покойного!
И тут я почувствовал, что голосок мой, хоть и слабенький, но противный, сейчас кончится, а впереди еще два куплета, и перешел наречитатив: Тут Мэгги, губенки поджав, занудила:
«Биддичка, ты не права, мой свет».