Если она не торопится, он мог бы ответить на ее вопрос о...
К сожалению, она торопится, очень, абсолютно неотложное дело: обещала сегодня матери исправить подтекающий кран на даче...
– Кран?! Да я сейчас же... Господи, какие п-пустяки! Я мигом все устрою.
– А у вас есть (робко-счастливо)?..
– Время? Н-ну, сколько это займет?
– Да не меньше двух часов.
– Какие пустяки!
Затем – минут двадцать в тамбуре гремящей электрички: отрывистые, сквозь железнодорожный грохот, возгласы и его глаза с припухшими, словно калмыцкими веками – одуряюще близкие, когда его бросает к ней на стыках рельсов...
Далее – пятнадцатиминутный пробег по обледенелой поселковой дороге к заглохшей на зиму даче, возня с замком, не желающим сдаваться замерзшему ключу в ее пляшущих пальцах, и его прерывистое:
– П-позвольте уж мне... все ж, какой-никакой, мужчина...
Наконец замок побежден, дверь со скрипом отверзлась, они ввалились на застекленную веранду, где немедленно он обнял, как-то по-детски обхватил ее, судорожно всхлипнув...
Ну, и так далее...
* * *
Воспользуемся же хрипло задыхающейся паузой для краткой биографической справки.
Он: доктор наук, историк, специалист по хазарам, автор двух известных книг, женат, две дочери – семнадцати и двенадцати лет.
Она: журналист, автор сценариев двух никому не известных документальных фильмов, два неудачных брака, детей нет, сыта по горло, оставьте меня в покое...
* * *
И как подумаешь – что за радость в этих случайных всплесках незнакомых судеб, в мерзлых, не убранных с лета простынях на дачном топчане, в прикосновениях ледяных пальцев к горячему телу! В нашем возрасте от постельных сцен требуешь наличия по крайней мере приличной постели. Так ведь и простудиться не долго...
* * *
Кстати, бешеный подростковый озноб, сотрясавший обоих, был скорее температурного свойства. Выяснилось, что заболели оба – в те дни по Москве гулял заморский вирус.
– Горло сохнет, – сказал он, морщась, – где тут кран?
– На кухне...
Он поднялся, по-старушечьи накинув плед на плечи, побрел в кухню.
– Действительно подтекает! – крикнул оттуда.
После чего кран был забыт навеки и подтекает, вероятно, до сих пор. Вернувшись, минут пять стоял в проеме двери, глядя, как она лежит в бисере пота, в области слепящего зимнего света, бьющего через окна веранды.
* * *
Когда спустя часа два наконец оделись и вышли, он сказал:
– Через неделю я уезжаю...
Они стояли на платформе в ожидании электрички. Поодаль прогуливалась пожилая тетка с линялой изжелта болонкой.
– А вернешься когда? – спросила она.
Он хотел ответить «никогда», и, в сущности, это было бы правдой. Но сказал:
– Н-не знаю. Может быть, через год... Я уезжаю всей семьей в Израиль.
Ну да, так она и предполагала.
Да ничего она не предполагала, какого черта! Все это обрушилось на нее сегодня утром, когда она вошла в темный конференц-зал и из-за ширмы судьбы ей показали карнавальное полулицо с прицельным глазом.
– Чему ты улыбаешься? – спросил он хмуро.
– А вон, ей... – сказала она, – даме с собачкой.
Неделю она провалялась с гриппом. Он, вероятно, тоже. Ну, вот и ладно, и хорошо, прощайте, мое славное приключение!
Когда, по ее расчетам, самолет «Москва – Тель-Авив» должен был уже набрать высоту, зазвонил телефон и его голос торопливо сказал:
– Я из «Шереметьева», на м-минутку... Договорился с Юровским, тебя п-пригласят в декабре на конференцию в Иерусалим... Что?! – крикнул. – Н-не слышу! Что ты сказала?!
Тут связь оборвалась, и она заплакала – от счастья.
* * *
Спустя несколько недель она вывалилась в аэропорту «Бен-Гурион» – в расстегнутой дубленке, с мохнатой шапкой в руке – прямо в солнечный средиземноморский декабрь.
Он стоял отдельно от пестро-цыганской толпы встречающих – незнакомый, молодой, в джинсах и какой-то легкомысленной куртке. Стоял поодаль, подняв обе руки, словно сдавался необоримой силе. И когда она приблизилась, медленно опустил руки ей на плечи, ощупывая их, как слепой.
В автобусе они постепенно вспомнили друг друга, он стал оживлен и, спохватываясь, показывал что-то в окне, что, по-видимому, было прекрасным и достойным восхищения, и несколько раз повторял, как все замечательно сложилось – и, главное, конференция именно в Иерусалиме, что позволило ему вырваться из Хайфы на все эти три дня...
– У меня доклад только завтра утром, – добавил он, – а дальше – тишина...
Она жадно смотрела в его шевелящиеся губы, словно боясь пропустить нечто главное, что он сейчас произнесет и тем самым спасет обоих навсегда.
В огромном холле роскошного отеля они получили у портье ключи от номера, затем троекратно отразились в зеркалах скоростного лифта два полуобморочных лица, и – на все три дня конференции с неизвестным для нас названием – мы оставим их, беспомощных владык друг друга, разглядывать крыши Иерусалима из-за штор отеля «Холлидэй-Инн», с высоты двенадцатого этажа...
Лишь однажды он сказал, стоя у окна за ее спиной и наблюдая, как горная ночь по одной, словно свечи, задувает горящие отблеском солнца черепичные крыши:
– Этот город заслужил, чтобы его рассматривали не с такой высоты...
* * *
...И три дня спустя они опять стояли в аэропорту «Бен-Гурион» в ожидании контроля, очень здесь строгого.
– Там восемнадцать м-мороза! – говорил он. – Это безумие – такие перепады температур!
Она стала оправдываться, что иначе шеф ни за что не позволил бы отлучиться, только прицепившись к рутинной командировке, удалось так лихо зарулить сюда. И, бог даст, еще удастся. Когда-нибудь...
– Когда, например?
Никогда, вдруг поняла она. Но сказала легко:
– Ну... в марте, скажем... Или в апреле...
– В апреле здесь хамсины... – сказал он.
* * *
Уже ступив на эскалатор, она помахала своей растрепанной, как болонка, шапкой и что-то проговорила.
– Что?! Н-не слышу!
– Дама с собачкой!..
Ее уволакивал эскалатор – рука с шапкой, полы дубленки, сапожки...
* * *
Вознеслась...
Он взял в баре чашку кофе и плитку шоколада и, как бывало в юности, после шальной и пьяной ночи, тут же ее жадно съел. Заказал еще сто граммов коньяку и, совершенно счастливый, сидел минут сорок на высоком неудобном стуле, пока его не потеснила очередь. «Как молодой...» – подумал он.