* * *
– Ну, как спектакль? – спросила дочь поздно вечером, вернувшись с какой-то своей тусовки.
Она в ответ бормотнула что-то неопределенное, обнаруживая, что, кроме нескольких случайных фраз и сто лет знакомых песен, не помнит из спектакля ничего, буквально – ничего.
– Там, знаешь, вывесили гобелен... – тихо улы баясь, сказала она.
– Что за гобелен?
– Ну, точно такой, как наш... Помнишь?
– Нет, не помню... А пожрать в этом доме дают?
– Погоди! Как это – «не помню»?! У бабушки висел на стене много лет, я спала под ним чуть ли не всю жизнь... Мы с тобой... потом подушку твою любимую... С оленем...
– О го-осподи-и!
Дочь вздохнула, закатила глаза, пошла ставить чайник.
А у нее вдруг сжалось сердце, щемящая обида подкатила к горлу.
– Ты ничего не помнишь! – воскликнула она. – Вы не затрудняете себя помнить! Безразличие – вот знамя вашего поколения!
– Знамя?!. – Дочь фыркнула. – Ну, мать, ты даешь! – Прихватила бутерброд с сыром и ушла к себе.
– Что ты пристала к ней со своим гобеленом? – вполголоса спросил муж. Сдержанный умный человек – в последнее время он всегда их мирил. – Это твои детство и юность, вот и люби их на здоровье, при чем тут девочка?
* * *
Они легли с мужем поздно, долго читали молча – каждый свою книгу. Наконец она выключила лампу и отвернулась. Ей предстояла бесконечная бессонная ночь.
Он тоже выключил свою лампу, помолчал и сказал вдруг:
– У тетки был такой гобелен...
– С мельницей? – спросила она, не поворачиваясь.
– Нет, с избушкой на краю леса...
– А горы?
– Горы, да... Оленей было четыре.
– Три!
– Четыре... Сюжет, видимо, подвергался интерпретациям... – Он погладил ее плечо и сказал: – Спите, революционные матросы. Вы заслужили право на покой.
* * *
...Когда, промучившись часа полтора, она, наконец, задремала, из узорчатых теней от листвы заоконного тополя выткался залитый осенним солнцем гобеленовый рай ее проросшего, как трава, давно ушедшего детства: по уютнейшей в мире поляне бежал неширокий, но резвый ручей. Под яркой черепичной крышей стояла мельница, в окошко которой игриво выглядывала прелестным, топорно вышитым лицом мельничиха. С большого колеса низвергалась серебряным водопадом вытканная белым, серым и голубым обильная вода, в сторону которой, словно повернув на шум голову с ветвистыми рогами, смотрел царь-олень. Его олениха паслась неподалеку. Невысокие темно-зеленые ели укрывали олененка, украдкой выглядывающего из-за веток. Солнечные пятна плясали по коричневым с прозеленью стволам деревьев, траве и багряным кустам, по выводку уточек, рассаженных там и сям под елками и цветами.
Богатая оттенками листва деревьев, относимая ветром в сторону, перекатывалась от темной к светлой, вышитая бледно-зелеными, золотыми, коричневыми нитями... И горы, опутанные тропинками, прекрасные горы вдали белоснежными пиками уносились ввысь, зазывая в лазурь, в небеса, словом, в будущую – упоительную, полную сумасшедших приключений и единственной верной любви, не омраченную жизнью – жизнь.
Ирина забрела в этот модный магазин трикотажа в преддверии праздника – поискать подарки пятнадцатилетним дочерям. Они были в том возрасте, когда, страшно привязанные друг к другу, все же по-разному уже завивали кудри, по-разному одевались и ревниво следили за тем, чтобы в этой анекдотичной, тотальной своей зеркальности отличаться друг от друга как можно большим количеством деталей. Вот и сейчас одной мать присмотрела мохнатый «прикольный», как они говорили, свитер, а другой – юбку, небрежно-элегантную. Пока бродила среди полок, за спиной ее переговаривались две продавщицы.
– Сноха из больницы выписалась... – говорила одна. – Чего рассказывает-то! Палата у них подобралась – чудо! Так дружили, так сблизились! Не поверишь – на улицу на скамейку ходили вместе выпивать. Как кому выписываться – плакали, не хотели уходить! Друзья стали – ближе родных!
Ирина подумала, что такое можно услышать только в России. Прагматичный Запад отдыхает, как говорят современные подростки.
И вдруг вспомнилась Подольская областная больница, о которой она не думала лет, наверное, пятнадцать – собственно, с того времени, как родились ее девочки.
Много лет они с мужем мечтали о ребенке. Она устала от врачей, от своей угасающей надежды, от жутких многозначительных снов. Например, в разных вариациях повторялся один сон: она родила девочку, берет в руки нежный, мягкий сверток в «конверте», приоткрывает уголок – оттуда несется мужской хор из «Града Китежа», и она кричит мужу:
– Юра, Юра, иди послушай, это твое любимое!
И вдруг, на излете тридцати пяти, забеременела.
Изумленный жар, окативший ее на приеме у врача, обыденно подтвердившего ее пугливое ожидание, – с этим чувством уже никогда и ничто в ее жизни не могло сравниться по силе. Когда на руки выдали результаты анализа, она подошла к окну и долго изучала бланк с нацарапанными на нем закорючками. Потом робким, дрожащим от счастья и неумения поверить голосом спросила медсестру, что-то пишущую за столом в коридоре:
– Вот тут написано «положительный»... это хорошо или плохо?
Медсестра подняла на нее глаза и проговорила казенным голосом:
– Для кого как...
* * *
Поначалу ей было довольно и этого: казалось, даже если не получится, не выйдет, даже если сорвется золотая рыбка с тончайшей лески Судьбы, все же теперь навсегда оно было – пульсирующее зыбкое счастье внутри ее собственной жизни.
А вскоре пришлось лечь на сохранение – выяснилось, что она носит двойню и надо готовиться к кесареву. В то время они еще жили у родителей мужа, в Подольске, под Москвой. Так что в больницу пришлось ложиться по месту жительства.
* * *
Главврач отделения акушерства и гинекологии, молодая женщина с повадками эсэсовки, держала в страхе всех своих подопечных. В отделении действовали законы строгого режима, необъяснимые с точки зрения штатской логики. Например, в холодильник запрещалось ставить принесенные «с воли» баночки с детским питанием. Однажды такая баночка была обнаружена, и обитатели всех восьми палат испугались признать ее за свою. Тогда всех женщин выстроили во дворе больницы, как солдат на плацу. Перед строем линялых больничных халатов вышагивала главврач, поочередно впиваясь светлыми глазами в лица пациенток:
– Кто поставил в холодильник банку?! Шаг вперед!
Молчание... Робкое колыхание халатов.
– Я спрашиваю – кто поставил в холодильник свою банку?!
Молчание...
– В последний раз спрашиваю – кто припер банку?!. Если не выйдет виновный, мы немедленно выкидываем всех из больницы!