Минут через десять после мусорки к другому дому протарахтел замызганный катер, груженный мешками, досками, ящиками. Долго приноравливался боком к узкому дощатому причалу, наконец примостился, и паренек в таком же прорезиненном, блестящем от дождя плаще, подняв на закорки тяжелый мешок, ступил на доску, перекинутую с борта катера на причал, и, напрягшись, балансируя, одним движением ловко забросил мешок в парадное. Все эти несколько секунд она следила за ним, чувствуя страшное физическое напряжение (так молодой акушер тужится вместе с роженицей), потом, сглотнув с облегчением, сказала вслух:
– Молодец. Молодец!
После завтрака, надев поверх тонкого серого свитерка еще один, Машин свитер, она спустилась вниз. Принимая у нее ключи, пожилой, простоватого вида портье сказал вдруг:
– Завтра с утра дежурит ваш приятель.
– Мой приятель? – холодно переспросила она, хотя сразу поняла, кого он имел в виду. И рассердилась. Уж не подмигнул ли он? Нет, не посмел.
– Простите, синьора, мне показалось, что вы с Антонио давно знакомы...
– Вам показалось, – сухо отозвалась она. Набросила капюшон куртки, толкнула стеклянную дверь и вышла в дождь. Рассердилась на самом деле на себя. Если б не его неожиданная фраза, она сама спросила бы, когда дежурит этот милый мальчик, так похожий на Антошу.
* * *
Через Бумажные ворота Дворца дожей она вошла в арочную галерею двора. Там построилась рота карабинеров. Рыжий дюжий капитан с обнаженной шпагой выкрикивал команды, и все не очень дружно поворачивались то вправо, то влево. Трубач в штатском, в застиранном свитерке, очень точно, нежно и сильно выпевал длинные музыкальные фразы.
Она поднялась наверх и часа два бездумно бродила по ошеломляюще огромным роскошным залам, подходя к окнам, подолгу глядя на укутанную туманом лагуну.
На набережной еще не выключили фонари, их свечение в утреннем сыром тумане образовывало магические круги, нежнейшую субстанцию, видимое воплощение бесконечной печали...
На огромных старинных картах XVI века в Зале Щита она, конечно, искала свою страну. И нашла, и поразилась: очень точно указаны были границы владений колен, обозначены имена – Иегуда, Менаше, Дан, Реувен, Иссахар... А вся страна называлась... Палестина.
Она долго стояла перед этой картой. Вот она, модель отношения к нам мира, думала она. Мир не может отказать нам в тех или иных деталях, подтверждающих целое, но в самом целом – упрямо, бездоказательно, тупо – отказывает.
Потом, влекомая потоком какой-то группы, она зачем-то спустилась в подземелье, где туристам демонстрировались застенки знаменитой тюрьмы – Поцци. И, переходя из одного каменного мешка в другой, наклоняясь под низкими тяжелыми балками, она достаточно равнодушно оглядывала эти ужасы былого. Камеры как камеры, думала она, только чертовски холодно – оно и понятно, ниже уровня вод. Но в одной из камер – грубо беленной, подготовленной для осмотра – сохранились рисунки заключенных на стенах. В большинстве своем – обнаженные фигурки, женские профили и лодки на волнах. Все как у людей...
Один из рисунков напомнил ей густобровый остроносый профиль брата. Или она сама уже повсюду искала приметы его присутствия? По своим склонностям и характеру, подумала она, Антоша мог бы здесь сидеть, конечно, мог бы.
И опять ей показалось, что кто-то позаботился об этом неотвязном, бесконечно томительном свидании с покойным братом и ведет и волоком тащит ее по мучительному маршруту с известным, никаким помилованием не отменимым пунктом назначения...
* * *
После девятого класса дача наскучила – да и о чем целое лето можно было говорить с Ритой?
Она стала приезжать на каникулы в Ленинград, тем более что Антоша, который был на четыре года старше нее, поступил в Академию. Это был новый упоительный вихрь каких-то полудиссидентских, полубогемных компаний, странные молодые люди с невиданными в то время серьгами в ушах, многие бритые наголо, а кое-кто оставлял закрученный над ухом чуб. Великолепно сквернословящие девушки, интеллигентного вида бородачи, шурующие в кочегарках. По сравнению с Москвой Ленинград представал очень заграничным, очень прогрессивным городом. От всего неуловимо веяло близостью Запада... Порт, иностранные корабли... Антоша заставлял ее читать скучные и опасные книги, отпечатанные на машинке, на папиросной бумаге. Она силилась вникнуть в туманные рассуждения какого-то Бердяева и – что особенно наводило тоску – отца Сергия Булгакова, в отличие от настоящего Булгакова – страшного зануду... Антоша таскал ее по каким-то мастерским, по выставкам, в знаменитый «Сайгон», знакомил с гениями – например, привел в одну квартиру, где на диване лежал толстый человек, прикрытый пледом. Он не был болен, но вокруг крутились несколько шалавного вида девиц, которых она мысленно окрестила «гуриями» и была права: как-то подобострастно они прислуживали толстому человеку – подавали чай, водку, поправляли подушки.
Антоша подвел сестру к дивану, толстый человек назвал ее огненной отроковицей и весомо перекрестил, потом грузно повернулся на бок, плед съехал, обнажилась жирная голая ягодица.
– Пойдем отсюда, – сказала она Антоше. И когда они вышли из подъезда на улицу, брат стал объяснять, что это Марминский, великий человек, теоретик искусства, покровитель молодых талантов и гений.
– А трусы отчего не надеть? – спросила она со своей обычной издевкой. – Или это противоречит?
Антоша разозлился и сказал, что она мещанка и дура и ей еще топать и топать, пилить и пилить, карабкаться и карабкаться по пути к пониманию искусства...
* * *
Всю ту долгую ночь они протаскались по набережным, ругаясь под каждым фонарем, а когда вошли в подворотню Антошиного дома, он, схватив ее вдруг за плечи, стал яростно трясти, рыча:
– Почему?! Почему ты – сестра?! Почему?!
И она страшно перепугалась, дико захохотала, помчалась по лестнице вверх и заколотила в дверь. Ей открыл заспанный дядя Сергей, она заперлась в своей комнате, распустила волосы, долго, испуганно и требовательно в белесом рассвете вглядывалась в себя в зеркале, не зажигая лампы, и у нее смешно и глупо дрожали ноги.
Антоша явился только назавтра к вечеру. Как ни в чем не бывало – привычно раздерганный, упрямый и готовый опять немедленно куда-то умчаться.
* * *
А Рита старела в одиночестве, вызванивала их, умоляла приехать... Потом пришла эта беда с Антошей, и он несколько раз являлся-таки к Рите ночным из Ленинграда – требовать денег. И под конец обобрал ее до нитки...
Да, жалко, что Рита не умерла раньше, счастливой, не дождавшись Антошиной гибели.
(И вспоминается-то все такое больное: на ее свадьбе, на которую Антоша не приехал, подвыпившая старенькая Рита, через стол наклонившись к осоловелому жениху, сказала заговорщицки: «Ну, что, рыбак, – выходил, высидел, подстерег и... подсек, а? Вы-итащил рыбку золотую...»)