— В недобрый час научился Израиль такому печальному искусству, — молвила Ревекка. — Но человеческое сердце под влиянием несчастий делается покорным, как твёрдая сталь под действием огня, а тот, кто перестал быть свободным гражданином родной страны, поневоле должен гнуть шею перед иноземцами. Таково проклятие, тяготеющее над нами, сэр рыцарь, заслуженное нашими прегрешениями и грехами отцов наших. Но вы, вы, кто превозносит свою свободу как право первородства, насколько же глубже ваш позор, когда вопреки вашим собственным убеждениям, вы унижаетесь до потворства предрассудкам других людей.
— В твоих словах есть горькая правда, Ревекка, — сказал Буагильбер, в волнении шагая взад и вперёд по комнате, — но я пришёл не за тем, чтобы обмениваться с тобой упрёками. Знай, что Буагильбер никому в мире не уступает, хотя, смотря по обстоятельствам, иногда меняет свои планы. Воля его подобна горному потоку: если на пути его встречается утёс, он может на некоторое время уклониться от прямого пути в своём течении, но непременно пробьётся вперёд и найдёт дорогу к океану. Ты помнишь обрывок пергамента, на котором был написан совет потребовать защитника? Как ты думаешь, кто это написал, если не Буагильбер? В ком ином могла ты пробудить такое участие?
— Короткая отсрочка смертной казни, и ничего больше, — отвечала Ревекка. — Не много пользы мне от этого; и неужели ничего другого ты не мог сделать для той, на голову которой обрушил столько горя и наконец привёл на край могилы?
— Нет, это далеко не всё, что я намерен был сделать для тебя, — сказал Буагильбер. — Если бы не проклятое вмешательство того старого изувера и глупца Гудольрика (он, будучи рыцарем Храма, всё-таки притворяется, будто думает и рассуждает так же, как все), роль бойца за честь ордена поручили бы не прецептору, а одному из рядовых рыцарей. Тогда бы я сам при первом призыве боевой трубы явился на ристалище — конечно, под видом странствующего рыцаря, искателя приключений — и с оружием в руках объявил бы себя твоим заступником. И если бы Бомануар выставил против меня не одного, а двоих или троих из присутствующих братьев, не сомневаюсь, что я каждого поочерёдно вышиб бы из седла одним и тем же копьём. Вот как я намерен был поступить, Ревекка. Я отстоял бы твою невиновность и от тебя самой надеялся бы получить награду за свою победу.
— Всё это пустая похвальба, сэр рыцарь, — сказала Ревекка, — ты хвастаешься тем, что мог бы совершить; однако ты счёл более удобным действовать совсем по-иному. Ты принял мою перчатку. Значит, мой защитник — если только для такого одинокого существа, как я, найдётся защитник, — явившись на ристалище, должен будет сразиться с тобой. А ты всё ещё представляешься моим другом и покровителем.
— Я и хочу быть твоим другом и покровителем, — отвечал храмовник, — но подумай, чем я при этом рискую или, лучше сказать, какому бесславию неминуемо подвергнусь. Так не осуждай же меня, если я поставлю некоторые условия, прежде чем ради твоего спасения пожертвую всем, что для меня было дорого.
— Говори, — сказала Ревекка, — я не понимаю тебя.
— Ну хорошо, — сказал Буагильбер, — я буду говорить всё, как не говорит даже грешник, пришедший на исповедь к своему духовному отцу. Если я не явлюсь на ристалище, Ревекка, я лишусь своего сана и доброго имени — потеряю всё, чем дышал до сих пор — уважение моих товарищей и надежду унаследовать то могущество, ту власть, которой теперь владеет старый изувер Лука де Бомануар и которой я воспользовался бы иначе. Таков будет мой удел, если я не явлюсь сразиться с твоим заступником. Чёрт бы побрал этого Гудольрика, устроившего мне такую дьявольскую западню! И да будет проклят Альберт Мальвуазен, остановивший меня, когда я хотел бросить твою перчатку в лицо выжившему из ума изуверу, который мог поверить нелепой клевете на существо, столь возвышенное и прекрасное, как ту.
— К чему теперь все эти напыщенные речи в льстивые слова! — сказала Ревекка. — Тебе предстоял выбор: пролить кровь неповинной женщины или рискнуть своими земными выгодами и надеждами. Зачем ты всё это говоришь — твой выбор сделан.
— Нет, Ревекка, — сказал рыцарь более мягким голосом, подойдя к ней поближе, — мой выбор ещё не сделан. Нет. И знай — тебе самой предстоит сделать выбор. Если я появлюсь на ристалище, я обязан поддержать свою честь и боевую славу. И тогда, будет ли у тебя защитник или не будет, — всё равно ты умрёшь на костре, привязанная к столбу, ибо не родился ещё тот рыцарь, который был бы мне равен в бою или одолел меня, разве только Ричард Львиное Сердце да его любимец Уилфред Айвенго. Но, как тебе известно, Айвенго ещё не в силах носить панцирь, а Ричард далеко, в чужеземной тюрьме. Итак, если я выеду на состязание, ты умрёшь, хотя бы твоя красота и побудила какого-нибудь пылкого юношу принять вызов в твою защиту.
— К чему ты столько раз повторяешь одно и то же?
— Для того, — ответил храмовник, — чтобы ты яснее могла представить себе ожидающую тебя участь.
— Так переверни её другой стороной, — сказала еврейка, — что тогда будет?
— Если я выеду, — продолжал Буагильбер, — и покажусь на роковом ристалище, ты умрёшь медленной и мучительной смертью, в такой пытке, какая предназначена для грешников за гробом. Если же я не явлюсь, меня лишат рыцарского звания, я буду опозорен, обвинён в колдовстве, в общении с неверными; знатное имя, ещё более прославленное моими подвигами, станет мне укором и посмешищем. Я утрачу свою славу, свою честь, лишусь надежды на такое величие и могущество, какого достигали немногие из императоров. Пожертвую честолюбивыми замыслами, разрушу планы столь же высокие, как те горы, по которым язычники чуть не взобрались на небеса, если верить их сказаниям, и всем этим, Ревекка, я готов пожертвовать, — прибавил он, бросаясь к её ногам, — откажусь и от славы, и от величия, и от власти, хотя она уже почти в моих руках, — всё брошу, лишь бы ты сказала: «Буагильбер, будь моим возлюбленным».
— Это безрассудно, сэр рыцарь, — отвечала Ревекка, — Торопись, поезжай к регенту, к королеве-матери, к принцу Джону. Из уважения к английской короне они не могут позволить вашему гроссмейстеру так своевольничать. Этим ты можешь оказать мне действительное покровительство, без всяких жертв со своей стороны и не требуя от меня никаких наград.
— Я не хочу иметь с ними дела, — продолжал он, хватаясь за полу её платья, — я обращаюсь только к тебе. Что же заставляет тебя делать такой выбор? Подумай, будь я хоть сам сатана, — ведь смерть ещё хуже сатаны, а мой соперник — смерть.
— Я не взвешиваю этих зол, — сказала Ревекка, опасаясь слишком прогневить необузданного рыцаря, но преисполненная твёрдой решимости не только не принимать его предложений, но и не прикидываться благосклонной к нему. — Будь же мужчиной, призови на помощь свою веру. Если правда, что ваша вера учит милосердию, которого у вас больше на словах, чем на деле, избавь меня от страшной смерти, не требуя вознаграждения, которое превратило бы твоё великодушие в низкий торг.
— Нет! — воскликнул надменный храмовник, вскакивая. — Этим ты меня не обманешь! Если я откажусь от добытой славы и от будущих почестей, я сделаю это только ради тебя, и мы спасёмся не иначе, как вместе. Слушай, Ревекка, — продолжал он снова, понизив голос. — Англия, Европа — ведь это не весь мир. Есть и другие страны, где мы можем жить, и там я найду простор для своего честолюбия. Поедем в Палестину. Там живёт мой друг Конрад, маркиз де Монсеррат, человек, подобный мне, свободный от глупых предрассудков, которые держат в оковах наш прирождённый здравый смысл. Скорее можно вступить в союз с Саладином, чем терпеть пренебрежение этих изуверов, которых мы презираем. Я проложу новые пути к величию, — продолжал он, расхаживая крупными шагами по комнате,