– Слушаю-с, – пропищал я. – Хорошо-с.
* * *
Я дал отбой и, переждав минуту, позвонил Клусачеву.
– Алло! – сказал я. – Квартира Клусачева?
– Да, – сказал женский голос. – Вам кого?
– Клусачев дома?
– Дома. А кто говорит?
– Аверченко.
– Аверченко говорит, – сказал женский голос кому-то в сторону.
– А, ну его к черту! – послышался отдаленный мужской голос. – Скажи, что только что я ушел.
– Вы слушаете? Только что вышел барин. Сию минутку. Я-то думала, что он дома, а он, гляди, вышел.
– Когда же он вернется? – терпеливо спросил я.
– Когда вернетесь? – справился женский голос.
– Скажи ему, что я… ну, уехал в Финляндию; вернусь через три дня, что ли.
– Уехали в Финляндию, – повторил рабски женский голос. – Через три дня.
Я швырнул трубку, бросился на диван, и закрыл лицо руками: мне представлялся Туркин, носящийся в своем глухом закрытом автомобиле по жарким душным городским улицам, и редкие прохожие, заглянув в автомобильное окно, в ужасе шарахаются при виде чьего-то красного, мокрого, обваренного жгучей духотой лица, черты которого искажены бешенством и злобой.
С этого часа я безмерно полюбил столь редкую летом холодную сырую погоду. Дождь, ветер облегчали и освежали меня. Наоборот, жара действовала на меня ужасно: красное исковерканное бешенством призрачное лицо, выглядывающее из черного мрачного гробообразного автомобиля, чудилось мне.
* * *
В этот жаркий день я был именинником, хотя в календаре Аркадий и не значился: гуляя по улице, я увидел открытый автомобиль с прекрасным парусиновым верхом . В нем сидел Туркин.
– А, – приветливо сказал я. – Поздравляю! Довольны?
– Ну, знаете, не могу сказать. Тянул, тянул этот Чертачев ваш.
– Клусачев, – печально улыбнулся я.
– Клусачев он или кто, но содрать за парусиновый верх без подъемного стекла 200 рублей – это грабеж! Удружили вы мне, нечего сказать.
Я вздохнул, похлопал рукой по кузову автомобиля и бесцельно спросил:
– Ландолэ?
– Ландолэ. Порекомендовали вы мне, нечего сказать.
* * *
– Алло! Клусачев?
– Да, я. Кто говорит?
– Аверченко. Хорошо съездили?
– Куда?
– В Финляндию.
– В какую там Финляндию?! Ах, да… Как вам сказать… Уж больно я истрепался за последнее время. Один ваш этот Туркин все жилы вымотал. Работа хлопотливая, прибыли ни копейки, да еще из-за этого выгодный заказ один утеряли. Порекомендовали, нечего сказать!..
Конкретное представление писца Бердяги о широкой, привольной, красивой жизни заключалось в следующем: однажды года три тому назад, когда еще была жива Бердягина мать, он, по ее настоянию, пошел к крестному Остроголовченко похристосоваться и вообще выразить свою любовь и почтение.
– Может быть, – подмигнула веселая старуха, – этот негодяй и кровопийца оставит тебе что-нибудь после смерти. Все ж таки крестный отец.
Бердяга пошел – и тут он впервые увидел ту роскошь, ту сверкающе-красивую жизнь, выше которой ничего быть не могло.
Ярко-желтые, крашенные масляной краской полы сверкали, как река под солнцем; повсюду были разостланы белые девственные половики; мебель плюшевая; а в углу прекрасной, оклеенной серо-голубыми обоями гостиной был накрыт белоснежный стол. Солнышко рассыпало самоцветные камни на десятках пузатых бутылок с коричневой мадерой, красной рябиновкой и таинственными зелеными ликерами; жареный нежный барашек с подрумяненной кожицей дремал на громадном, украшенном зеленью блюде в одном углу стола, а толстый сочный окорок развалился на другом углу; все это перемешивалось с пышным букетом разноцветных яиц, икрой, какими-то сырными изделиями, мазурками и бабами; а когда крестный Остроголовченко расцеловался с Бердягой, на Бердягу пахнуло превкуснейшей смесью запаха сигар и хорошего одеколона.
И разговор, который вел крестный с Бердягой, тоже был приятен, нравился Бердяге и льстил ему. Крестный не видел Бердягу лет семь, помнил его мальчиком, а теперь, увидев высочайшего молодца с костлявым носатым лицом и впалой грудью, очень удивился.
– Как?! Ты уже вырос?! Однако. Вот не думал! Да ведь ты мужчина!
По тону старого Остроголовченко можно было предположить, что он гораздо менее удивился бы, если бы Бердяга явился к нему тем же тринадцатилетним мальчишкой, которым он был семь лет тому назад.
Смущенный и польщенный таким вниманием к своей скромной особе, Бердяга хихикнул, переступил с ноги на ногу и тут же решил, что его крестный – прекрасный, добрый человек.
– Да, да. Форменный мужчина. Служишь?
– Служу, – ответил Бердяга, замирая от тайного удовольствия разговаривать с таким важным человеком в прекрасном черном сюртуке и с золотой медалью на красной ленте, данной Остроголовченке за какие-то заслуги.
– Служу в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона в Шеффильде.
– Вот как, – покачал головой крестный довольно любезно. – Это хорошо. Много получаешь?
– Двадцать семь рублей да наградные.
– Вот как! Прямо-таки мужчина. Ты помнишь, Егор Ильич, покойного Астафия Иваныча Бердягу. Это его сынок, Володя.
Гость Егор Ильич отнесся к Бердяге не менее любезно – как настоящий светский человек.
– Да? – сказал он задумчиво. – Так, так. Служите?
– Служу, – радостно отвечал Бердяга, еле скрывая свою гордость, так как чувствовал себя центром внимания многочисленных визитеров Остроголовченки.
– А где?
– В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона, в Шеффильде.
– А как здоровье мамы? – спросила жена Остроголовченки, величественная старуха.
– Ничего, благодарю вас, слава Богу. Она извиняется, что не могла прийти – лежит больная.
– Так, так, – с элегантной рассеянностью кивнул головой Остроголовченко. – Дай Бог, дай Бог. Ну, господа, попрошу к столу. Закусите, чем Бог послал.
Гости шумной, запинающейся толпой двинулись к столу.
– Пожалуйста, водочки, винца. Егор Ильич, Марья Платоновна! Сергей Васильич, Василий Сергеевич! А ты Володя – пьешь?
Снова покраснев от этого знака внимания, Володя Бердяга пролепетал, пряча в карманы громадные красные руки: