В сумерки он зашел ко мне в гостиницу и предложил, лукаво ухмыляясь:
— Не желает ли господин посмотреть тут один шантанчик?
— Старый? — спросил я.
— О, нет, совершенно новый, недавно отремонтированный.
— Так что ж вы мне его предлагаете! Еще если лет восемьсот, девятьсот…
— О, тогда господину нужно пойти в кафе Греко.
— Старое?
— О, да. Еще в восемнадцатом веке…
— Только-то? Нет, мой дорогой. Я полагаю — его можно будет посещать лет через триста… и то с большой натяжкой…
Я имею основание думать, что гид почувствовал ко мне тайное почтение. Он поклонился и сказал:
— В таком случае, не посмотрите ли вы завтра собор Святого Петра?
— О, — равнодушно пожимая плечами, промямлил я. — Вы говорите — святого? Это, вероятно, что-нибудь уже после Рождества Христова?
— Да, но…
— Знаете что? Отложим это до будущего приезда. Все-таки будет годиком больше, а?
— Ну, я знаю, что господину нужно… Он завтра утром посмотрит Колизей и термы Каракаллы.
— Ну что ж, — сказал я. — Я полагаю, что это меня позабавит.
На другой день утром автомобиль в двадцать минут доставил нас прямо к Колизею. Был прекрасный жаркий день.
Лицо гида сияло гордостью и торжеством.
— Вот-с! Извольте видеть.
— А где же Колизей?
Гид побледнел:
— Как… где?.. Вот он, перед вами!
— Такой маленький? Тут повернуться негде.
— Что вы, господин! — жалобно вскричал гид. — Он громаден! Это одно из величайших зданий мира. Пожалуйте, я вам сейчас покажу ямы, где содержались звери до представления и откуда их выпускали на христиан.
— Там сейчас никого нет? — осторожно спросил положительный Мифасов.
— О, синьор, конечно. Вам со мной нечего бояться. Вот видите, остатки этих громадных стен; все они были облицованы белым мрамором — такую работу могли сделать только рабы.
— А где же мрамор?
— Монахи утащили в Ватикан. Весь Ватикан построен из награбленного отсюда мрамора.
— Ага! — сказал Сандерс, — око за око… Сначала звери в Колизее драли христиан, потом христиане ободрали Колизей.
— О, — сказал гид, — христианство погубило красоту Рима. Это была месть язычеству. Лучшие памятники разграблены и уничтожены Ватиканом. Вам еще нужно взглянуть на бани Каракаллы и на катакомбы.
Добросовестный гид потащил нас куда-то в сторону, и мы наткнулись на грандиозные развалины, на стенах которых еще кое-где сохранилась живопись, а на полу — чудесная мозаика.
Мы, притихшие, очарованные, долго стояли перед этим потрясающим памятником рабства и изнеженности, над которым несколько тысячелетий пронеслись, как опустошительный ураган, пощадив только то немногое, что могло дать представление нам, узкогрудым потомкам, о мощном размахе предков.
И мне захотелось остаться тут одному, опуститься на обломок колонны и погрузиться в сладкие мечты о безвозвратно минувшем прошлом. Так хотелось, чтобы никого около меня не было, ни гида, ни Сандерса, с его сонным видом и вечным стремлением завязать спор по всякому ничтожному поводу, ни размашистого громогласного Крысакова, ни самоуверенного кокетливого Мифасова, которому до седой старины такое же дело, как и ей до него.
В это время ко мне приблизился Мифасов и сказал тихонько:
— Вот она, старина-то!.. Так хочется побыть одному, без этого хохотуна Крысакова, без вялого дремлющего Сандерса, которому, в сущности, наплевать на всякую старину… Так хочется посидеть часик совсем одному.
За моей спиной послышался шепот Сандерса:
— Вас не смешат, Крысаков, эти два дурака, которые, вместо того чтобы замереть от восторга, шепчутся о чем-то? Как бы мне хотелось, чтобы никого из них не было!.. Сесть бы в уголочке да помечтать.
— Да, да, — сказал Крысаков. — Мне тоже. Чтобы никого не было!.. Ну, разве только вы, — деликатно добавил он.
Были мы в катакомбах. Сырой, холодный воздух, зловещий шорох наших ног, огонек свечи, освещающий пространство в ладонь величиной, и тяжелое смутное настроение, которое еще больше усиливали вопросы Сандерса, неожиданно вступившего в полосу разговорчивости в этом неподходящем месте.
— Почему тут так темно? — осведомился он у монаха.
— Катакомбы.
— Ну, я понимаю — катакомбы! А все-таки могло быть светлее. Тут никто не живет?
— Конечно, нет. Здесь хоронили мучеников, а в последнее время — пап.
— Чьих? — бессмысленно спросил Сандерс, отколупывая пальцем кусок воска от свечки.
— Римских.
— Ага! Теперь уже, вероятно, нет древних христиан? Времени-то, слава Богу, прошло немало.
— Ради Бога, довольно! — сурово перебил Крысаков. — Теперь я понимаю, почему Сандерс так редко разговаривает… У него есть солидные основания.
Большую часть времени, проведенного в Риме, мы тратили на хождение по музеям и картинным галереям.
Я подозреваю, что с музеями у нас с самого начала вышло недоразумение: художники боялись показаться мне и Сандерсу людьми некультурными, не интересующимися искусством и потому, едва успев приехать в город, уже неслись с искаженными тоской лицами во все картинные галереи города; мы, не желая показать себя перед художниками людьми отсталыми, равнодушными к их профессии, носились за ними.
Сколько мы видели картинных галерей? Сколько музеев обежали мы за все время наших скитаний по Европе? Какое количество картин больших и маленьких промелькнуло перед нашими утомленными глазами? Берлин, Дрезден, Мюнхен, Нюрнберг, Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, Генуя, Париж… Всюду целое море полотна — зеленого, красного, розового, старинного и нового…
В Ватикане Сандерс заснул в музее за дверью, а в другом музее — забыл его название — мы так разошлись, что, поднимаясь все выше и выше, попали в большую комнату, уставленную столами, за которыми сидели несколько живых стариков. Мы тупо осмотрели их, постояли добросовестно около портрета Виктора-Эммануила и потом потащились обратно, шатаясь от усталости.
— Вот столб какой-то, — указал Мифасов, когда мы спускались по темной лестнице.
— Старинный?
— Бог его знает! Спокойнее будет, если осмотрим.
Осмотрели столб. Как говорится, ничего особенного.
Начиная с Мюнхена, мы, по приезде в каждый город, усвоили привычку робко спрашивать у обывателей:
— Нет ли тут каких-нибудь музеев или картинных галерей?
И если музеи были, Крысаков решительно надевал шляпу и с суровой складкой у углов рта с видом подвижника говорил: