Сейчас только поймал себя на этом.
Вспоминаются мне три знакомых девочки… Читатель, наклонись ко мне поближе, я тебе на ухо расскажу об этих маленьких девочках… Громко нельзя, стыдно. Ведь мы с тобой уже большие, и не подходящее дело громко говорить нам с тобой о пустяках.
А шепотом, на ухо — можно.
II
Знавал я одну крохотную девочку Ленку.
Однажды, когда мы, большие жестоковыйные люди, сидели за обеденным столом, — мама чем-то больно обидела девочку.
Девочка промолчала, но опустила голову, опустила ресницы и, пошатываясь от горя, вышла из-за стола.
— Посмотрим, — шепнул я матери, — что она будет делать?
Горемычная Ленка решилась, оказывается, на огромный шаг: она вздумала уйти из родительского дома.
Пошла в свою комнатенку и, сопя, принялась за сборы: разостлала на кровати свой темный байковый платок, положила в него две рубашки, панталончики, обломок шоколада, расписной переплет, оторванный от какой-то книжки, и медное колечко с бутылочным изумрудом.
Все это аккуратно связала в узел, вздохнула тяжко и с горестно опущенной головой вышла из дому.
Она уже благополучно добралась до калитки и даже вышла за калитку, но тут ее ожидало самое страшное, самое непреодолимое препятствие: в десяти шагах от ворот лежала большая темная собака.
У девочки достало присутствия духа и самолюбия, чтобы не закричать… Она только оперлась плечом о скамейку, стоявшую у ворот, и принялась равнодушно глядеть совсем в другую сторону с таким видом, будто бы ей нет дела ни до одной собаки в мире, а вышла она за ворота просто подышать свежим воздухом.
Долго так стояла она, крохотная, с великой обидой в сердце, не знающая — что предпринять…
Я высунул голову из-за забора и участливо спросил:
— Ты чего тут стоишь, Леночка?
— Так себе, стою.
— Ты, может быть, собаки боишься; не бойся, она не кусается. Иди куда хотела.
— Я еще сейчас не пойду, — опустив голову, прошептала девочка. — Я еще постою.
— Что же ты думаешь еще долго тут стоять?
— Я вот еще подожду.
— Да чего ж ждать-то?
— Вот вырасту немножко, тогда уж не буду бояться собачки, тогда уж пойду…
Из-за забора выглянула и мать.
— Это вы куда собрались, Елена Николаевна?
Ленка дернула плечом и отвернулась.
— Недалеко ж ты ушла, — съязвила мать.
Ленка подняла на нее огромные глаза, наполненные целым озером невылившихся слез, и серьезно сказала:
— Ты не думай, что я тебя простила. Я еще подожду, а потом пойду.
— Чего ж ты будешь ждать?
— Когда мне будет четырнадцать лет.
Насколько я помню, в тот момент ей было всего 6 лет. Восьми лет ожидания у калитки она не выдержала. Ее хватило на меньшее — всего на 8 минут.
Но, Боже мой! Разве знаем мы, что пережила она в эти 8 минут?!
* * *
Другая девочка отличалась тем, что превыше всего ставила авторитет старших.
Что ни делалось старшими, в ее глазах все было свято.
Однажды ее брат, весьма рассеянный юноша, сидя в кресле, погрузился в чтение какой-то интересной книги так, что забыл все на свете… Курил одну папиросу за другой, бросал окурки куда попало и, лихорадочно разрезывая книгу ладонью руки, пребывал всецело во власти колдовских очарований автора.
Моя пятилетняя приятельница долго бродила вокруг да около брата, испытующе поглядывая на него и все собиралась о чем-то спросить, и все не решалась.
Наконец, собралась с духом. Начала робко, выставив голову из складок плюшевой скатерти, куда она в силу природной деликатности, спряталась:
— Данила, а Данила?..
— Отстань, не мешай, — рассеянно пробормотал Данила, пожирая глазами книгу.
И опять томительное молчание… И опять деликатный ребенок робко закружился вокруг кресла брата.
— Чего ты тут вертишься? Уходи.
Девочка кротко вздохнула, подошла бочком к брату и опять начала:
— Данила, а Данила?
— Ну, что тебе! Ну, говори!!
— Данила, а Данила… Это так надо, чтобы кресло горело?
Умилительное дитя! Сколько уважения к авторитету взрослых должно быть в голове этой крошки, чтобы она, видя горящую паклю в кресле, подожженном рассеянным братом, все еще сомневалась: а вдруг это нужно брату из каких-нибудь высших соображений?..
О третьей девочке мне рассказывала умиленная нянька: — До чего это заковыристый ребенок, и представить себе невозможно… укладываю я ее с братом спать, а допрежь того поставила на молитву: «Молитесь, мол, ребятенки!» И что ж вы думаете? Братишка молится, а она, Любочка, значит, стоит и ждет чего-то: «А ты, говорю, что ж не молишься, чего ждешь?» — «А как же, говорит, я буду молиться, когда Боря уже молится? Ведь Бог сейчас его слушает… Не могу же я тоже лезть, когда Бог сейчас Борей занят!»
Милая благоуханная гвоздика!
Моя была бы воля, я бы только детей и признавал за людей.
Как человек перешагнул за детский возраст, так ему камень на шею да в воду.
Потому взрослый человек почти сплошь мерзавец…
— А что, сынок, — спросил меня отец, заложив руки в карманы и покачиваясь на своих длинных ногах, — не хотел бы ты рубль заработать?
Это было такое замечательное предложение, что у меня дух захватило.
— Рубль? Верно? А за что?
— Пойди сегодня ночью в церковь, посвяти кулич.
Я сразу осел, обмяк и нахмурился.
— Тоже вы скажете: святи кулич! Разве я могу? Я маленький.
— Да ведь не сам же ты, дурной, будешь святить его! Священник освятит. А ты только снеси и постой около него!
— Не могу, — подумав, сказал я.
— Новость! Почему не можешь?
— Мальчики будут меня бить.
— Подумаешь, какая казанская сирота выискалась, — презрительно скривился отец. — «Мальчики будут его бить». Небось сам их лупцуешь, где только ни попадутся.
Хотя отец был большой умный человек, но в этом деле он ничего не понимал…
Вся суть в том, что существовали два разряда мальчиков: одни меньше и слабосильнее меня, и этих бил я. Другие больше и здоровее меня — эти отделывали мою физиономию на обе корки при каждой встрече.
Как во всякой борьбе за существование — сильные пожирали слабых. Иногда я мирился с некоторыми сильными мальчиками, но другие сильные мальчики вымещали на мне эту дружбу, потому что враждовали между собой.