— Вот видите — вы тоже уже научились. Это ведь быстро! Пресимпатичный язык! Когда едете?
— Я не собираюсь.
— Неужели?! Первого человека вижу, который не едет в славянские земли!
— А что мне там делать?
— Писать будете. Написали рассказ, вычеркнули все гласные, да и марш в газету. Как говорится: марш, марш, генерале наш!
— Вздор! Дурацкая мсль-та!
— Ничего не дурацкая. В славянских землях многи листи излази.
— Чего-о?
— Я говорю: многи листи излази. По-нашему — много газет выходит. А театр, по-ихнему, — позорище.
— Вот видите. А вы едете.
— Да ведь не я один. И Громкин, и Самыкин, и Зуев, и Заворуев — все едут.
— Как Заворуев?! Ведь он не актер!
— А он хорошо на пробке играет. Зажмет пробку в зубы и ну по щекам пальцем щелкать. Любой мотив изобразит.
— Гм… да… Теперь я понимаю, почему театр, по-славянски, — позорище.
— Самыкин, хотя он и беговой наездник, — у нас он будет знаменитым славянским стрелком.
— Ну, дай ему бог настрелять побольше.
Подошел к нам Сеня Грызунков, существо, умственный багаж которого не позволил бы своему обладателю и до Кады-Кея без посторонней помощи доехать.
— Здрав буди, — сказал Сеня, здороваясь со мной. — Ну, братцы, поздравьте! Исайя, ликуй. Получил заграничный паспорт и еду в церковнославянские земли!
— Сеничка, — сочувственно сказал я. — Как же ты поедешь в церковнославянские земли… Ведь там, поди, церквей много?..
— Ну, так что ж…
— А вашего брата и в церкви бьют.
— Мой брат и не едет. Он в Совдепии застрял. А мы с Маничкой Овсовой едем. У нее позавчера в половине пятого голос открылся. Настоящая Нежданова. Будем цыганскими романсами работать. Едем я, она и ее тетка. Гайда тройка!
* * *
Пришел я домой, взглянул на карту Болгарии, и сердце у меня сжалось:
— Больно-та мала страна-та.
Но тут же и успокоился:
— Это ничего, что страна маленькая, зато сердце у нее великое. Душа гостеприимная.
Вижу отсюда, что пригреет Болгария, по мере возможности, и Громыкина, и Самыкина, и Зуева, и Заворуева.
Меня часто спрашивают:
— Простодушный! Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?
— Боюсь, — робко шепчу я.
— Вот чудак… Чего ж вы боитесь?
— Я писатель. И поэтому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.
— Эва! Да какая же это родная территория — Константинополь.
— Помилуйте — никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля — шофер кричит: «Пожалуйте, господин!» Цветы тебе предлагают: «Не купите ли цветочков? Дюже ароматные!» Рядом: «Пончики замечательные!» В ресторан зашел — со швейцаром о Достоевском поговорил, в шантан пойдешь — слышишь:
— Матреха, брось свои замашки, скорей тангу со мной пляши…
Подлинная черноземная Россия!
— Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?
— Тому есть примеры, — печально улыбнулся я.
— А именно?..
Не отнекиваясь, не ломаясь, я тут же рассказал одну известную мне грустную историю —
О русском писателе
Русский пароход покидал крымские берега, отплывая за границу.
Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил:
— Прощай, моя бедная истерзанная родина! Временно я покидаю тебя. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр-Дам, Итальянский бульвар, но еще не скрылась с глаз моих ты, моя старая добрая, так любимая мною Россия! И на чужбине я буду помнить твои маленькие церковки и зеленые монастыри, буду помнить тебя, холодный красавец Петербург, твои улицы, дома, буду помнить «Медведя» на Конюшенной, где так хорошо было запить расстегай рюмкой рябиновой! На всю жизнь врежешься ты в мозг мне — моя смешная, нелепая и бесконечно любимая Россия!
Жена стояла тут же; слушала эти писательские слова — и плакала.
* * *
Прошел год.
У русского писателя была уже квартира на бульваре Гренель и служба на улице Марбеф, многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординэр»…
Пришел он однажды домой после кролика, после «ординэра», сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о своей дорогой родине.
— Что ты хочешь делать? — спросила жена.
— Хочу рассказ написать.
— О чем?
— О России.
— О че-ем?!
— Господи боже ты мой! Глухая ты, что ли? О России!!!
— Calmez-vous, je vous en prie [63] . Что ж ты можешь писать о России?
— Мало ли! Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге… Высокий молодой человек быстро шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской…»
— Постой! Разве такая улица есть в Петербурге?
— А черт его знает. Знакомое словцо. Впрочем, поставлю для верности — Невскую улицу! Итак: «…Высокий молодой человек шагал по Невской улице, свернул на Конюшенную и вошел, потирая руки, к «Медведю». — «Что, холодно, monsieur?» — спросил метрдотель, подавая карточку. — «Mais oui [64] , — возразил молодой сей господин. — Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм!»
— Послушай, — робко перебила жена. — Разве есть такое слово «замерзавец»?
— Ну да! Человек, который быстро замерзает, — суть замерзавец. Пишу дальше: «Прошу вас очень, — сказал тот молодой господин. — Подайте мне один застегай с немножечком poisson bien frais [65] и одну рюмку рабиновку».
— Что это такое — рабиновка?
— Это такое… du водка.
— А по-моему, это еврейская фамилия: Рабиновка — жена Рабиновича.
— Ты так думаешь?.. Гм! Как, однако, трудно писать по-русски! — И принялся грызть перо. Грыз до утра.
* * *
И еще год пронесся над писателем и его женой.
Писатель пополнел, округлел, завел свой авто — вообще, та вечерняя газета, где он вел парижскую хронику, щедро оплачивала его — «сет селебр рюсс» [66] .