— Сейчас наступает самый ответственный момент. — Доктор Брейт даже дыхание затаил, как комментатор, ведущий репортаж с матча по гольфу, когда вот-вот будет пробит решающий патт. Гарри сначала чувствует, а потом видит на экране, как его сердце начинает ускоренно биться, скручивается, словно хочет увернуться, скручивается именно тем спиралевидным судорожным движением, какое демонстрировал на своем кулаке доктор Олмен во Флориде; вот мутный кулак на экране разозлился, вот опять и опять, и так семьдесят раз за минуту; в этой злости его, Гарри, жизнь, его душа, победа сознания над материей, электричества над мускулом. Механически четкий, темный силуэт катетера — это внедрившийся в него смертоносный червь. Богопротивная техника насилует наши пульсирующие влажные трубки, которые достались нам еще от головоногих, от мягкотелых наших прародительниц. Он снова чувствует перистое касание дурноты. Что, если его сейчас вырвет? Наверно, это спутает им все карты, нарушит весь ход игры, и сторожащие его зеленые холмы, под которыми он погребен, вмиг расступятся. Нет, нельзя. Надо лежать смирно.
На экране он видит, как один из сегментов червя, расположенный позади любопытного носика-наконечника, начинает утолщаться и вспучиваться, вдавливая «рисовые хрустики» в берега мутноватой, запруженной речки, впадающей в его сердце, и в таком раздутом, прижатом к стенкам, наполненном состоянии замирает на месте, так что (это ему успели объяснить), если его передняя нисходящая не обеспечила себя добавочными обводными кровеносными сосудами, кровоток остановится, и будет спровоцирован сердечный приступ, прямо тут, перед камерой.
— Тридцать секунд, — выдыхает доктор Брейт, и доктор Рэймонд спускает баллончик. — Вроде неплохо, Рэй. — Боли Гарри не чувствует, только кинжальный, сладко-томительный позыв в мочевом пузыре, и еще саднит задняя стенка горла, как от соленой воды, которой он наглотался в заливе. — Еще разок, Гарольд, и все.
— Как самочувствие? — спрашивает его доктор Рэймонд голосом, какой нередко встречается у мужчин с развитой мускулатурой, а у пенсильванцев особенно — говорят, будто гальку во рту перекатывают.
— Живой пока, — отвечает Гарри, и его собственный голос звучит, ему кажется, на октаву выше обычного, почти как женский.
Баллончик повторно раздувают, и на экране вновь возникает недавняя картинка — беззвучно, как сталкиваются молекулы под микроскопом в познавательной телепрограмме, или как в рекламе какой-нибудь страховой компании, когда, благодаря компьютерной графике, из множества мелькающих фрагментов составляется логотип. Кажется, что все это имеет к его реальному телу такое же малое касательство, как запись его грехов, которую скрупулезно ведут небесные ангелы. Остановись сейчас, к примеру, его сердце, это будет не более чем игра теней на экране. Он смотрит на экран и видит, когда вздутие опадает во второй раз, что «рисовые хрустики» вдавились в стенки его передней нисходящей. Он мысленно представляет себе, как кровь беспрепятственно вливается в его сердце и с ней кислород, горючее; от переполняющей его благодарной радости голова идет кругом.
— Вроде все хорошо получилось, — говорит доктор Брейт, заметно нервничая.
— Что это еще за «вроде»? — отзывается доктор Рэймонд. — Не хорошо, а отлично! — В духе одной рекламы пива «Миллер лайт» по телевизору, когда голоса за кадром обсуждают достоинства этого напитка.
* * *
Сестра, которая тем же вечером заходит к Гарри в палату (одноместную, на 160 долларов в день дороже обычной, но, по его мнению, оно того стоит: во Флориде его сосед по палате в конце концов умер, причем перед этим весь день стонал и булькал, а напоследок испражнился под себя) смерить ему температуру и давление и оставить порцию таблеток на прием в бумажном стаканчике, молодая, с приветливым круглым лицом. Она полновата, но крепко сбита. Кого-то она ему напоминает. У нее бледно-голубые глаза и глубокие глазницы — когда голова ее повернута на три четверти, над скулой видна отчетливая впадинка, а верхняя губа кажется немного припухшей, как у Мишель Пфайфер [110] , как ему нравится. Выступающие из-под сестринской шапочки волосы рыжевато-каштановые, со множеством оттенков и с проседью, хотя по возрасту она годится ему в дочери.
Она вынимает у него изо рта странный, напоминающий по форме ракету, пластмассовый градусник и стягивает его левую руку манжетой на липучках. Накачивая воздух, она спрашивает:
— Как торговля, как «тойоты»?
— Неплохо. Был бы доллар посильнее, дела бы шли еще лучше. Магазином сейчас управляет сын, более или менее самостоятельно. Откуда вы знаете, что я продавал «тойоты»?
— Лет десять тому назад мы купили у вас машину — я и мой тогдашний ухажер. — Она поднимает на него свои бледно-голубые глаза. — Не помните?
— Так это вы! Ну как же! Как не помнить. Помню, конечно. Оранжевая «королла». — Это его дочь; по крайней мере он себя в этом уверил, хотя Рут из вредности так ему и не призналась. Воспользовавшись тем, что она сейчас сидит совсем близко, он читает на карточке, приколотой к халату: ЭННАБЕЛ БАЙЕР. СТАРШАЯ МЕДСЕСТРА. Значит, она еще не сменила девичью фамилию.
Эннабел хмурится и выпускает воздух из манжеты, которая стискивает его руку железной хваткой полицейского.
— Минутку переждем и попробуем еще раз. Скакнуло прямо на глазах, пока мы с вами разговаривали.
Ему хочется расспросить ее.
— Ну как себя показала «королла»? Прошла испытание на прочность? А ухажер тот, он-то испытание выдержал? Как бишь его звали? Верзила такой деревенский, и уши красные.
— Пожалуйста, не говорите, пока я не измерю вам давление. Я тоже помолчу. Постарайтесь думать о чем-нибудь приятном.
Он думает о ферме Байера, где жила Рут, о живой изгороди у дороги, откуда начинался склон, поросший фруктовым садом, и откуда он, притаившись, глазел на небольшой каменный дом, желтые остовы бесхозных школьных автобусов и откуда его пыталась согнать вниз, к дому, учуявшая его темная колли, как будто собака знала, что Гарри тоже часть семьи. Фрицци — так звали собаку. Острые зубы, черные десны. А ну как цапнет? Спокойно. Думай лучше о бескрайнем небе Техаса над низкими прокаленными бараками в Форт-Худе, о себе самом в свежевыстиранной рубашке цвета хаки с увольнительной на весь вечер. Свобода, ласковый ветерок, зеленый закат над низким горизонтом. Подумай о баскетбольном матче против ориолской средней школы «Иволга» — какой там был маленький сельский спортзал, задняя линия с обеих сторон впритык к стене; в те дни скромные местные школы еще не слились в огромные безликие «региональные», а торговые центры еще не начали откусывать кусок за куском фермерские земли. Подумай о том, как катался на санках с горы, вместе с Мим в ее меховом капоре, на задворках шляпной фабрики в Маунт-Джадже, в зимние дни, такие короткие, что фонари на улице зажигали за час до ужина, когда пора было бежать домой.
— Так-то лучше, — говорит медсестричка. — Сто сорок на девяносто пять. Не ах, но и не плохо. Теперь отвечаю на ваши вопросы: машина прошла испытание успешнее, чем ухажер. Я продала ее только восемь лет спустя; у нее на спидометре было сто двадцать тысяч миль. Джейми откололся через год после того, как мы с ним перебрались в город. Вернулся назад, в Гэлили, Бруэр оказался ему не по зубам.