— Господи! — бормочет Чарли, глядя на сцепленные на его груди руки с малиновыми длинными, как ноги кузнечика, ногтями, но не в состоянии быстро перебрать в уме всех женщин, которых он знает.
Стесняясь за нее, волнуясь за него, Гарри просит:
— Да перестань, Мим.
А она не отпускает; ее раскрашенное, с длинным носом лицо искажено и перекошено от старания удержать Чарли.
— Попался! — говорит она. — Греческий сердцеед. Разыскивается за перевоз несовершеннолетних через границу штата и подтасовку при продаже подержанных машин. Надевай на него кандалы, Гарри.
Вместо этого Гарри берет ее за запястья, чувствуя под пальцами браслеты, которые он боится сломать — на тысячи долларов золота на ее костях, — и разводит ее руки, крепко упершись в пол, в то время как Чарли, с каждой секундой все больше мрачневший, распрямляется, держась за свое слабое сердце. Мим жилистая, всегда была такой. Как только ее удалось оттянуть наконец от Чарли, она тотчас принимается охорашиваться, поправляя прическу, костюм, укладывает на место каждый волосок и каждую оборочку.
— Решил, что это оборотень на тебя напал, да, Чарли? — смеется она.
— Не подержанных, а машин, принадлежавших кому-то, — поправляет ее Чарли, одергивая рукава пиджака, чтобы привести себя в пристойный вид. — Теперь никто их не называет подержанными.
— У нас на Западе мы называем их развалюхами.
— Ш-ш-ш, — молит ее Гарри. — Там, внутри, могут услышать. Церемония ведь вот-вот начнется.
Все еще возбужденная борьбой с Чарли, Мим решает поддразнить брата, ставшего таким ревнителем приличий, обвивает руками его шею и крепко прижимает к себе. Оборочки и складочки на ее нарядном костюме трещат, придавленные его грудью.
Тем временем Чарли ускользает в церковь. Закрытые веки Мим блестят на солнце, точно жирные следы столкнувшихся машин, — Гарри часто попадаются на шоссе темные клубки резины и покореженный металл, отмечающие то место, где с кем-то вдруг случилось что-то невообразимое. И тем не менее дневной поток транспорта продолжает течь. «Держи меня, Гарри!» — закричала маленькая Мим, сидя в своем капоре между его колен, когда сани выскочили на пепел, усыпавший Джексон-роуд, и в воздух взлетели оранжевые искры. Несколько лет тому назад здесь погиб ребенок под молочным фургоном, спускаясь на санках с горы, и все дети это помнят: из каждого снежного бугра на них глядит застывшее лицо того ребенка. Гарри видит, как блестят веки Мим — будто спинки японских жуков, которые обычно собирались по нескольку штук на больших пожухлых листьях виноградной лозы за домом Болджеров. Видит он и то, как вытянулись мочки ее ушей под тяжестью серег и как дрожат ее оборочки от прерывистого дыхания, а она с трудом переводит дух после своих дурачеств. Он видит, что разгульная жизнь и ночные бдения уже превращают ее в жалкую старуху: глядишь на такую женщину — и не веришь, что ее когда-либо могли любить; спасает Мим лишь хороший, как у мамы, костяк лица. Гарри медлит, все еще не решаясь войти в церковь. Городок спускается от нее вниз, словно лестница, широкими ступенями крыш и стен, этакая рухлядь, где умерло уже столько американцев.
Он слышит, как открылась боковая дверь, куда нырнул органист, и заглядывает за угол: а вдруг это Дженис разыскивает его. Но из церкви выходит Нельсон, Нельсон в своей кремовой, купленной к свадьбе тройке с зауженной талией и широкими лацканами; кажется, что костюм ему велик, возможно, потому, что брюки почти совсем закрывают задники туфель.
Всякий раз, как Гарри неожиданно видит сына, ему становится стыдно. Он уже раскрывает рот, чтобы окликнуть мальчишку, но тот не смотрит в его сторону, он словно нюхает воздух, смотрит на траву, и вниз, на дома Маунт-Джаджа, а потом в другую сторону — вверх, на небо у гребня горы. «Беги!» — хочется крикнуть Гарри, но ни единого звука не слетает с его губ, он лишь сильнее чувствует резкий запах духов Мим, когда втягивает в себя воздух. А малыш, не зная, что его видели, тихонько закрывает за собой дверь.
За распахнутыми красновато-ржавыми дверями церковь погружается в тишину, готовясь к вековечному действу. И мир тогда расколется на тот, где небольшая группка людей будет праздновать, и на весь остальной, широкий субботний мир счастливцев, мир будней, занятый повседневным трудом. Кролик с детства не любил церемоний. Он берет Мим за локоть, чтобы вести ее в церковь, и тут поверх ее стеклянно-застывших под пленкой лака взбитых волос видит, как грязный, старый «форд-универсал» с низкой посадкой и хромированным багажником на крыше, надстроенным грубо сколоченными зелеными досками, медленно едет по улице. Гарри не успевает разглядеть пассажиров, лишь замечает толстое злое лицо в заднем окне. Толстое, мужеподобное лицо, однако лицо женщины.
— Что случилось? — спрашивает Мим.
— Не знаю. Ничего.
— У тебя такой вид, точно ты увидел привидение.
— Волнуюсь я за малыша. Вот ты — как ты ко всему этому относишься?
— Я? Тетушка Мим? На мой взгляд, все в порядке. Цыпка возьмет бразды правления в свои руки.
— А это хорошо?
— На какое-то время. Ты не должен вмешиваться, Гарри. У мальчика своя жизнь, а у тебя — своя.
— Вот и я все время себе это твержу. Но я словно с чем-то не сладил.
Они входят в церковь. Далеко впереди маячит жалкая горстка голов. Таинственный раскосый Тощий — галантно, точно ему за это платят, — ведет Мим по проходу ко второму ряду и изящным вкрадчивым жестом сначала указывает Гарри его место рядом с Дженис. Оно свободно. По другую сторону Дженис сидит мать невесты. Миссис Лубелл какая-то вся блеклая: она, как и дочь, рыжая, но от частого мытья волосы у нее утратили яркость, лежат бесцветными колечками, да и ростом она не вышла — не то что Пру, — и нет у нее этой приятной глазу стройности. «Совсем точно уборщица», — невольно думает Гарри. Она выдает ему свою бездушную, но, как ни странно, идеальную улыбку, — улыбку, похожую на те, что сверкали в старых черно-белых фильмах, одновременно застенчивую и уверенную, безупречную, как чистая мелодия, улыбку, которая, когда она была моложе, могла, казалось, вывести ее в жизни куда выше того, где она осела. Дженис, откинув голову, переговаривается с матерью, сидящей позади. Мим посадили в один ряд с мамашей Спрингер и ее старыми курицами. Ставрос сидит с Мэркеттами в третьем ряду — он хоть может заглядывать Синди в вырез платья, когда ему станет скучно... Словно нарочно эти разгильдяи Фоснахты уселись — а может быть, их посадили — через проход, где должны были бы сидеть родственники невесты, явись они в достаточном количестве, и сейчас шепотом препираются: Пегги отчаянно шипит, а Олли, стоически глядя перед собой, что-то буркает ей в ответ. Органист пробегает пальцами по клавишам, исполняя какую-то фугу, чтобы дать присутствующим возможность покашлять и вытянуть ноги. Когда мелодия течет спокойно, кончик его маленькой рыжей бородки опускается и повисает в каком-нибудь дюйме над клавиатурой. То, как он ударяет по клавишам, напоминает Гарри старый линотип, на котором он когда-то работал, нажимал на клавишу, регулирующую пробелы, и выскакивал кусок горячего свинца, а теперь компьютер печатает с дисков. Слева от алтаря в стене открывается одна из больших панелей с закругленным верхом — словно потайная дверь в фильме ужасов, — и оттуда выходит Арчи Кэмпбелл в черном облачении и белом стихаре. Улыбка его, обнажив нездоровые зубы, как бы говорит: «Что? Это я-то волнуюсь?»