Кролик вернулся | Страница: 110

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Плакаты были содраны со стены, пока он служил в армии. Следы от державших их полосок липкой ленты были закрашены. Тюльпан из матового стекла заменили флуоресцентной тарелкой, которая жужжит и мигает. Мама превратила его комнату в хламовник — туда снесли старую ножную швейную машину «Зингер», кипу старых номеров «Ридерс дайджест» и «Фэмили серкл», лампу для игры в бридж со сломанным, повисшим патроном, похожим на свернутую голову цыпленка, нагонявшие тоску картинки с английскими лесами и итальянскими дворцами, где он никогда не бывал, раскладушку, купленную у Сирса, на которой спал Нельсон, пока тут гостила Мим. Когда во вторник Мим уехала, Нельсон снова переселился в ее комнату, предоставив отцу наедине предаваться воспоминаниям и фантазиям. А он, когда мастурбирует, непременно должен кого-то себе представлять. По мере того как он становится старше, реальные люди его уже не возбуждают. Кролик пытался представить себе Пегги Фоснахт, потому что она была последней и была хороша, такая сладкая, но воспоминания о ней наводят его на мысль, что он ничего для нее не сделал, ни разу не позвонил ей со времени пожара, и у него нет желания ей звонить, он поставил ее синий «фьюри» к ней в подземный гараж и передал ключ через Нельсона, так как боялся встретиться с ней, и винит он во всем ее — это она его совратила, синий огонек желания разгорелся и превратился в пожар. Всякая мысль о пожаре обжигает, заставляет его опаленное сознание отшатнуться. Не может он толком вспомнить и Дженис — помнит лишь впадинку на талии под его рукой в постели, в остальном же она сливается с насмехающейся над ним тьмой и неразберихой, в которую он не смеет проникнуть. Поэтому он представляет себе этакую могучую, неотесанную негритянку, толстую, но не жирную, мускулистую и мужеподобную, со следами усиков и сломанным передним зубом. Обычно она сидит на нем, словно улыбающийся Будда, медленно перекатывая по его бедрам свой зад, иногда наклоняется, так что ее большие цвета какао груди ударяют его по лицу, словно перчатки боксера с нежными кончиками. Он представляет себе, что они с этой проституткой-громадиной только что обменялись шутками — она хохочет, и по его груди тоже прокатывается смешок, и они находятся не в обычной комнате, а на чердаке с высоким потолком, возможно, это сарай с круглыми окошками, пропускающими пыльный свет, и стропилами, с которых, словно на виселице, свисают веревки. Хотя обычно она наверху, а он под ней, на спине, воображая, что его пальцы — это ее губы, извергается он всегда в постель, перекатываясь на живот. Ему никогда не удавалось выбросить из себя семя, лежа на спине, — слишком это похоже на взрыв, слишком всего тебя сотрясает, слишком большое это богохульство — кончить, лежа на спине. Ведь с этой стороны — Бог, распростерший над ним словно над колыбелью свои крыла. Так что лучше перевернуться и выбросить все из себя в ад. В эту славную щедрую дыру с фиолетово-черными губами. С золотым зубом.

Если эта добродушная богиня-негритянка не желает появляться, так как устала от повторений, Кролик пытается представить себе Бэби. Мим во время своего краткого пребывания мимоходом заметила в конце его рассказа о себе, что ему следовало переспать с Бэби: дело ведь было уже на мази, и подсознательно он этого хотел. Но у Бэби, по его воспоминаниям, пальцы-карандашики, холодные, как слоновая кость, и в ней ни одного мягкого места — сплошная скорлупа. Да и морщинки на ее лице прожжены мудростью, от которой ему не по себе. У него лучше получалось, когда он представлял себе, будто смотрит фильм, в котором сам не участвует, а участвуют двое других — Ставрос и Мим. Как они этим занимались? Он видит, как ее темно-синий «торонадо» преодолевает крутую Эйзенхауэр-авеню и останавливается у дома 1204. Они оба выходят, синие дверцы захлопываются, они входят в дом, идут вверх по лестнице — Мим впереди. Она даже не обернется для поцелуя — сразу быстро раздевается. Вот она стоит в дневном свете, падающем из окна, гибкая, в небрежной позе, сведя в коленях ноги, ее груди с утопленными сосками и бугристыми кругами вокруг (он видел ее груди — подглядел) все еще по-девичьи неразвиты: у нее ведь не было детей. Ставрос раздевается медленнее, солидно, не торопясь, не перетруждая сердца, складывает брюки, чтобы сохранить складку, ему ведь после возвращаться в магазин. Спина у него волосатая — на лопатках темные завихрения волос. Член толстый, со вздувшимися венами, монументальный, но неумолимо встающий под умелой лаской Мим; Кролик слышит, как замирают их насмешливые голоса; он представляет себе, как послеполуденные облака затеняют коричневатые лица греческих предков на накрытых кружевными салфетками столиках; он видит серо-бурую, «крысиную» растительность внизу живота Мим (нет, там она не медвяно-блондинистая), видит мощный инструмент Ставроса, видит, как тянутся к нему ее жадные пальцы без колец, и — блаженно разряжается. Мальчишкой ему в такой момент казалось, что он проваливается в пустоту, в голове крутится невесомый волчок, а сейчас это как выплеск земной злости, несколько приглушенных вскриков в подушку, как камушки, брошенные в заколоченное окно. В наступившей тишине Кролик слышит легкое позвякиванье, музыкальную вибрацию, которую, как он постепенно понимает, издает стереоприемник, принадлежащий босоногой паре, что живет в соседней половине дома.

Однажды ночью, когда он позволяет своему очищенному от скверны телу лежать в полудреме и прислушиваться, приходит Джилл, склоняется над ним и начинает ласкать. Кролик поворачивает голову, чтобы поцеловать ее в бедро, и она исчезает. Но она разбудила его — разбудило ее присутствие, и всплыли тысячи мелочей; пряди ее волос, меняющиеся выражения лица, тоненький голосок, срывающийся под бренчанье гитары. Детали ее внешности, которые слегка отталкивали его: тусклые волосы, толстоватые ноги, гладкий, как яблоко, зад сердечком, этакая непреложность и высокомерие в выражении жесткого рта, грязное платье, которое она облюбовала, — все это всплывает сейчас в памяти. Возвращаются времена, когда Джилл сливалась на кровати с лунным светом, ее юное тело только начинало учиться чувственности, нервные окончания свернуты колечками, словно почки папоротника по весне — молодые, зеленые; ее жесткость отталкивала его, но в том не было ее вины: не привыкла она еще отдаваться на волю страсти, и тело ее слушалось приказов, как собачка, которая лижет тебе руку, и готова тебя полюбить, и стремится научиться словам, которые слышит, и, как почка папоротника, хочет раскрутиться. Он снова видит ее в минуты задумчивости, и эти воспоминания причиняют ему боль. Он просил ее не выказывать ему дочерней привязанности. Почему? Он омертвел и не хотел, чтобы она вытаскивала его из этой скорлупы. Он не был готов, ему все еще было слишком больно. Пусть черный Иисус владеет ею — у него сердце загрубелое: на свете миллиард дырок, а он такой один. Кролик пытается представить себе что-то приятное — как он однажды видел Джилл и Ушлого при ярком свете лампы, только сейчас в своем представлении он поднимается с кресла, чтобы присоединиться к ним, стать им отцом и любовником, а они разлетаются в стороны, как бумага и печатная форма с краской, соприкоснувшись на миг. Вот он лежит на своей юношеской кровати, и Джилл снова ласкает его; на этот раз он не поворачивается к ней лицом, а очень осторожно поднимает лежащую вдоль тела руку, чтобы дотронуться до кончиков ее свисающих волос. Проснувшись, он обнаруживает, что рука его хватает пустой воздух, и плачет — горе поднимается откуда-то из пересохшего желудка, из больного горла, из опаленных глаз; вспоминая, как она взывала к нему взглядом своих невидящих травянисто-зеленых глаз, прося о большем, чем прибежище, он сам вдруг перестает видеть, оставляя на простыне пятна, которые можно не вытирать, так как к утру от них не останется следа. Однако Джилл была рядом — он чувствовал ее дыхание, ее присутствие. Надо будет утром рассказать Нельсону. Приняв это решение, Кролик позволяет паровозу с дрожью сдвинуть с места свою комнату и потащить ее на запад, в пустыню, где сейчас находится Мим.