Кролик вернулся | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Эта Джилл — белая? — спрашивает Кролик.

Парень злобно бросает двум остальным:

— Прекратите разводить бодягу, она придет. Господи, куда еще она может пойти, верно? Мы — кровь, которой смоются ее грехи, верно? Чистенькая она. Вот черт, меня это прямо сжигает. Нет такой грязи, которую сучка не проглотила бы. Причем с улыбкой, верно? Потому что она чистенькая.

Похоже, его злость порождена не только историей, но и теологией. Кролик понимает, что те двое хотят пристроить его к приближающемуся облаку, к этой Джилл, такой же бесцветной, как его коктейль, и такой же ядовитой.

— По-моему, мне скоро пора, — объявляет он.

Бьюкенен тотчас сжимает ему плечо.

— Чего ради, Братец Кролик? Ты еще не достиг своей цели, друг.

— Моя единственная цель — быть вежливым.

В щель почтового ящика вылезет — под воздействием этого образа и проглоченного дыма Кролик чувствует в себе способность взлететь, шалью прошелестеть по плечам Бьюкенена и выпорхнуть за дверь. Ничто его не удержит — ни мама, ни Дженис. Тотеро, желая ему подольстить, говорил в свое время, что он может на поле вылезти из любой толчеи с мячом.

— Тогда, значит, уйдешь на полувзводе, — предупреждает его Бьюкенен.

— И не услышишь, как играет Бэби, — говорит тот, другой.

Кролик приостанавливается, приподнявшись.

— Бэби играет?

Отчего-то разволновавшись, она опускает глаза на свои тонкие пальцы без колец, перебирает ими, бормочет:

— Пусть уходит. Пусть бежит. Не хочу, чтобы он меня слушал.

Парень принимается ее поддразнивать:

— Хватит, Бэби, что за плохой черный театр ты тут устраиваешь. Он хочет послушать, знаешь ли свое дело. Свое черное дело, верно? Ты ему выдала номер с гаданьем, теперь можешь выдать номер с банджо, а потом, может, разыграешь и жаркую мамочку, только сейчас не похоже, чтоб этот номер прошел, верно?

— Поостынь, ниггер, — говорит она, по-прежнему не поднимая головы. — Слишком ты иной раз налегаешь.

Кролик робко спрашивает ее:

— А вы играете на рояле?

— Он посылает мне дурные волны, — сообщает Бэби черным мужчинам. — Плохие у него эти костяшки. Нехорошие залегли там тени.

Бьюкенен, к удивлению Гарри, вдруг накрывает ее тонкие худые руки своими широкими большими ручищами прессовщика — на одном пальце у него кольцо с молочно-голубым нефритом, на другом — из яркой кованой меди. Эта другая рука тяжело ложится на плечи Гарри.

— Встань на его место, — говорит он Бэби, — как бы ты себя чувствовала?

— Плохо, — говорит она. — Я на своем месте плохо себя чувствую.

— Сыграйте для меня, Бэби, — просит Кролик под влиянием сеющей любовь травки.

Бэби поднимает на него взгляд, и губы ее растягиваются в улыбке, обнажая желтые зубы и десны цвета стеблей ревеня.

— Мужчины, — протяжно произносит Бэби. — Они тебе и дерьмо сумеют всучить.

Она выталкивает себя из кабинки и, переваливаясь в своем красном, цвета петушиного гребешка, платье, идет под жидкие аплодисменты к роялю в серебряных завитушках, будто намалеванных детьми. Она подает сигнал Руфи включить голубой прожектор, сухо кланяется, нехотя улыбнувшись в темноту, и, пробежав пару раз пальцами по клавиатуре, начинает играть.

Что же играет Бэби? Добрые старые песни. Мелодии шоу. «Вверх по лениво текущей реке», «Ты самый лучший», «Летняя пора», ну, в общем, все такое. Этих мелодий сотни, тысячи. Уроженцы Индианы создали их в Манхэттене. Мелодии текут, переливаются из одной в другую под черными мостами струн, по которым Бэби ударяет по шесть, по семь раз, словно вбивая в рояль некое слово, которое никогда не будет произнесено. Или шлепая тишину. Или давая знать: «Я тут, найди меня, найди меня». Руки Бэби, темная бронза, на клавишах тихие, словно перчатки, забытые на столе; она глядит вверх сквозь голубую пыль, стремясь сфокусировать взгляд, руки падают на клавиши, и новая мелодия льется: «Мой милый Валентин», «Дымом застлало глаза», «Никак не начну». Бэби подпевает себе, воспроизводя слова, рожденные в дыму далеких костров десятилетия тому назад, когда американцы жили Американской мечтой, смеялись над этим, жаждали этого, но этим жили и воспевали ее, сделав национальным гимном. Мудрецы и деревенские недоумки, люди в канотье и робах, нувориши и неудачники, обитатели верхних этажей в небоскребах и халуп у железнодорожных путей, люди, которым сопутствует удача и неудача, богатые и бедные, те, что ездят в трамваях, и те, что слушают последние известия по радио. Кролик появился на свет в конце всего этого, когда мир съежился, как портящееся яблоко, и Америка уже не была самой притягательной деревней, куда можно доехать из Европы на пароходе, и Бродвей забыл эту мелодию, но вот она вновь воскресла под пальцами Бэби, и она взбирается по лесенкам и спускается вниз чечеткой, мерцая чернотой, и другой музыки, право же, быть не может; хотя Бэби и наигрывает песни «Битлов» «Вчера» и «Привет, Джуд», они звенят у нее дешевкой, тренькают, словно лед в покачиваемом стакане. Разыгравшись, Бэби начала раскачиваться, откидываться назад, звуки, вырывающиеся из-под ее пальцев, уходят корнями в регтайм. Перед мысленным взором Кролика возникают шатры цирка, фейерверки, и фермерские фургоны, и пустынная река, текущая меж песчаных берегов так медленно, что золотистую поверхность ее тревожит лишь движение сонной рыбы в Гудзоне.

Парень наклоняется к Кролику и шепчет:

— Тебе нужна баба, верно? Бери эту. За пятьдесят можешь развлекаться всю ночь, всеми способами, какие придут в голову. Она многое умеет.

Завороженный ее музыкой, Кролик обо всем забыл. Он качает головой и говорит:

— Слишком она для этого хороша.

— Правильно, хороша, но ей жить надо, верно? А тут ей ни черта не платят.

А Бэби превратилась в поезд: голова-слива подскакивает, салфетка из камней сверкает голубым огнем, музыка катится по диким местам, ныряет в тоннели диссонансов, вырывается на открытые просторы тоненькой жестяной нотой, растворяющейся в небесах, вся ее властная печаль и радость, сношенная до дыр, словно прохудившаяся туфля. Из темных кабинок слышится: «Давай, давай, Бэби!», «Наяривай, наяривай!» Парни-пауки в соседней комнате застыли вокруг зеленого сукна. И тогда она принимается петь в микрофон не больше леденца на палочке, — поет совсем не женским голосом и не мужским, просто человеческим песню на слова из Экклезиаста. Время рождаться, и время умирать. Время разбрасывать камни, и время собирать камни. Да. Последнее слово Господа. Другого слова, право же, нет. Ее пение ширится, вырастает до невероятных размеров, пугает Кролика своей огромной черной пастью правды и одновременно преисполняет радостью, что он тут, с этими черными; ему хочется, перекрывая мрак, нагоняемый голосом Бэби, кричать о своей любви к сердитому собрату с бородкой и в очках. Кролик переполнен этим чувством, но не выплескивает его. Ибо Бэби умолкает. Словно вдруг устав или обидевшись, она обрывает песню, пожимает плечами и уходит.