— Говорит, вы заходили к ней на прошлой неделе, — сказал он, метнув на меня взгляд, который можно было бы назвать хитроватым, но только не у такого высоколобого типа.
— Хотел посмотреть, как она устроилась, — признался я. — Не так плохо, как я думал.
— Не так плохо, пока она дома. А стоит ей выйти, сразу заарканят.
— Кто?..
— Братва. Молодая белая девица с черным ребенком — она словно раскинулась на постели и готова...
— Считаете, ей нужно переехать?
— Она не может себе этого позволить. — Такой лаконичный ответ — не был ли это вызов? Требование дать ей еще денег? Он, вероятно, знал, что я уже дал ей шестьдесят долларов. Может быть, мой молодой благочестивый друг с Верной заодно, и они намерены просто подоить меня? Восьмидесятники с чистым сердцем идут на всякие мошенничества и щедро вознаграждают себя за недостаточную наклонность к неземному. Будда говорит: «Никаких привязанностей», Иисус Христос говорит: «Поступай с другими так же...», и чужое имущество «отвязывается» от хозяина. Но кто осмелится осудить их? Не успеют они открыть глаза, как видят и слышат телевизор, приучающий их к попрошайничеству. Наша образовательная система такова, что они сидят на шее у родителей и властей до тридцати годков, а то и больше. Наше общество — это общество информации, рекламы, раздутой сферы услуг, оберток от жвачки. Дух кальвинизма сделал собственность неким знаком и священным символом. Я пытался — как всегда по старинке — определить, как далеко простираются собственнические притязания этого субъекта на Верну. Я завидовал ему: он имеет право запросто приходить в запущенную душную квартиру, где томилась пленницей порозовевшая после ванны юная женщина. Я не вполне поверил Верне, сказавшей, что в их отношениях не было постели. Не могу представить — опять-таки по старинке, — что два молодых существа противоположного пола, находящиеся наедине в одной комнате, не совокупляются или по меньшей мере не дают воли рукам, не поглаживают заповедные места друг друга.
Дейл Колер сидел против света, падающего из окна у меня за спиной, а я смотрел на него и старался классифицировать собственные чувства по отношению к нему. Они состояли из:
а) физического отвращения к его восковой внешности и к непонятному негаснущему свечению в глазах, будто внутри его черепа горела бледно-голубая контрольная лампочка;
б) полнейшего неприятия его идей, которые сами по себе мало чего стоили, хотя некоторые из них мог опровергнуть только специалист;
в) зависти к его убежденности касательно существования Всевышнего и к глупой надежде заново ухватить за хвост старую-престарую проблему веры;
г) определенного расположения — как бы в ответ на его очевидную симпатию ко мне, поскольку второй его визит не имел явной практической цели;
д) приятного ощущения, что он вносит что-то новое в мою жизнь, в мои привычные и поднадоевшие дела;
е) странной и опасной способности ставить себя на его место: он словно приглашал мои мысли сойти с пути и последовать за ним по городу. Он упомянул, например, что по субботам и воскресеньям подрабатывает на лесопилке, и стоило мне об этом подумать, как в ноздри ударил аромат только что поваленной ели, руки почувствовали тяжесть свежеобработанной лесины с мореными концами и даже занозы в ладонях.
Я улыбнулся и сказал:
— Я же не сторож дочери единокровной сестры. Удобно ли вмешиваться в ее жизнь?
— Особенно вмешиваться не надо, — ответил Дейл с чувством. — Поначалу уж точно. У нее своя жизнь, она сама ее состряпала, и мы обязаны уважать ее выбор. По-моему, ей надо почаще выбираться из дома и немного подучиться.
— Согласен, — сказал я, радуясь, что наши мнения, пусть не по космическим вопросам, совпадают.
— Верна вся щетинится, когда ей сходу начинают советовать. Потом зайдешь второй раз, она уже повернулась на сто восемьдесят градусов.
Как-то так получилось, что девятнадцатилетняя лентяйка из Кливленда с кашей в голове от поп-музыки становилась предметом наших осторожных предположений и внимания.
— Мне подумалось, — ринулся я вперед, — надо сказать жене, чтобы она пригласила Верну к нам на День благодарения — в качестве родственного, так сказать, жеста. Мы будем рады видеть у себя и вас, если вы не ангажированы.
Я предполагал, что у него другие планы, может быть, общее застолье в полуподвальном зале какой-нибудь церкви, колоритное говорливое сборище благочестивых прихожан и свихнувшихся уличных бродяг.
Жутковатые глаза Дейла полезли на лоб.
— Вот это было бы здорово! По правде говоря, я собирался зайти в кафетерий, у нас там готовят приличную еду из индейки, и хорошо посидеть. Вообще-то я не охотник до праздников. Но познакомиться с вашей супружницей и вашим сынком — это классно! — Теперь, когда мы спустились с небесно-научных сфер на грешную землю, он ударился в среднезападное просторечие. Яснее ясного, что он не тянется к организованной религиозности, как подобало бы ревностному христианину. День благодарения в кафетерии? Рождество в борделе? Церковь, конечно, всегда подзаряжалась энергией неортодоксальности. Августин был сначала язычником, потом манихеем. Тертуллиан — законником. Пелагий не проходил посвящения в сан, и не исключено, что попал в Рим, как студиоз, изучающий право. Если соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Сам Иисус и Иоанн Креститель были иноземцы-оборвыши. Свои, склонные к предательству. Вроде меня, в шутку скажу я своим недоверчивым и восторженным слушателям.
Нелюбовь Дейла к праздникам соединила нас еще одной тайной связью. Однообразные поездки на трясучей «тачке» — так, кажется, нынче выражаются? — по пустынной равнине Огайо к недальнему холмику, весьма кстати именуемому Рождественской горой, — таковы мои первые соприкосновения с семейными трапезами в нашем американо-христианском царстве-государстве. Моя брошенная мужем жалкая мать и я навещали «своих»: мужчин с лошадиными мордами, задубевшей кожей и как будто бесполых, а также толстых до неприличия женщин. Они взвизгивали, когда смеялись, и стыдливо прикрывали рот руками, пряча мелкие испорченные зубы. В спертой, тягучей, как коровье мычание, атмосфере многозначительности и скорбного благочестия ставили на стол какое-то дымящееся варево, издававшее неприятный запах.
В доме моей двоюродной бабки Вильны, на кухне, оклеенной темно-желтыми обоями, за черной печной трубой, обжигающей, если прикоснуться, висело выцветшее, скользкое от сального пара изображение Иисуса Христа, молитвенно воздевшего руки. Единственная в доме книга — семейная Библия — лежала на маленьком хромом столике в «чистой» комнате. По ее кожаному корешку шли рубцы, как на шкуре забитого животного, она отдавала таким же дубильным душком, а из золотого обреза широким раздвоенным язычком торчала закладка — засохшая веточка лаванды. В комнатах держался стойкий запах минерального масла и кисловатый запах мешанки, корма для скота, занесенный мужскими башмаками. Эти выезды в деревню угнетали меня по несколько дней: неприятно было ожидать их и так же неприятно вспоминать. Во время же самого пребывания у родных я чувствовал себя настолько подавленным, что соскальзывал со стула под стол, так что в зрительной памяти сохранились только бахрома на вышитой скатерти, круглые колени, толстые икры, стоптанные башмаки где-то там, в пещерной глуби.