Пенни, превратившийся со временем в орган зрения, видел все вокруг до мельчайших подробностей, как ожившую мелкомасштабную карту. На центральной квадратной миле Тарбокса располагалась чулочная фабрика, превращенная в производство пластмассовых игрушек, три дюжины лавок, несколько акров стоянок и сотни домов с маленькими двориками. Дома были самые разные: простоявшие уже три века «солонки» (двухэтажный фасад, одноэтажный тыл), построенные первыми добродетельными поселенцами — Кимбаллами, Сьюэллсами, Тарбоксами и Когсвеллами — вдоль неровного края пастбища; шелушащиеся кубы федералистов со «вдовьими дорожками» на крышах — площадками, с которых некогда вглядывались в море жены моряков; пышные особняки, выросшие за десятилетия текстильного процветания; тесно наставленные кирпичные соты норы рабочих, завезенных некогда из Польши; жилища среднего класса, не пережившего Великую Депрессию — террасы-обрубки, узкие дымоходы, тоскливая обшивка стен, где-то горчичная, где-то графитная, где-то цвета петрушки; наконец, новые кварталы, похожие на ровные ряды зубов, кусающих поросший лесом Индейский холм.
Дальше путались и разбегались в разные стороны дороги, уходила за горизонт зарастающая железнодорожная колея, сверкала река — чистая выше желтого фабричного водопада и отравленная ниже, кочковатое поле для гольфа, несколько ферм, принадлежащих отсталым упрямцам, шахматная доска фруктовых садов, поблескивающие постройки молочной фермы на дороге к Нанс-Бей и поле с медленно перемещающимися точками — скачущими лошадьми. Дальше тянулась затопляемая в прилив болотистая низина — островки, заливчики. В прозрачную, как сегодня, погоду можно было увидеть фиолетовое пятно — Кейп-Код — и окружающую мыс серую бесконечность океана. Скосив глаз-монетку вниз, петушок сумел бы разглядеть россыпь точек — головы бредущих в церковь прихожан. Одна точка была рыжей и перемещалась по серой дорожке очень бойко. Это был Пайт Хейнема, боящийся опоздать на воскресную службу.
Внутри церковь была белой, с деревянной резьбой, прикинувшейся алебастром. Изогнутые своды переходили в гипсовый потолок. Галерея с дорическими каннелюрами вдоль парапета невесомо парила над алтарем и поддерживала раскрашенный викторианский орган напротив. Старые резные скамьи-короба не могли не восхищать. Почти всегда, переступая порог церкви, Пайт ловил себя на мысли, что чудо-мастера, вроде плотников, сотворивших это деревянное чудо, больше никогда не народятся. Сейчас он занял свое обычное место на задней скамье, слева, чтобы, закрыв дверцу, насладиться одиночеством. Истертая лиловая подушка давно потеряла мягкость, но сбор денег на замену подушек шел слишком вяло. В коробе лежали два когда-то синих молитвенника. Пайт всегда сидел один. Его друзья в церковь не ходили. Он устроился поудобнее и взял менее истрепанный из двух выцветших молитвенников. Органистка, старая дева с розовыми волосами, отыграла с грехом пополам прелюдию Баха. Первым шел гимн под номером 195: «Восславим Величье Господне». Пайт встал и запел. Лучше бы совсем не слышать свой робкий, в неправильной тональности голос, поющий про ангелов, павших ниц, дабы воспеть хвалу Создателю… Потом, повинуясь команде, Пайт снова сел и погрузился в молитву. Всякий раз, молясь, он утрачивал душевное равновесие. Он считал удачей, когда словно бы попадал в дальний угол глубокой борозды милый пушистый зверек, приготовившийся к зимней спячке. Становясь таким, он чувствовал близость к огромной тайне, источающей жар, как лава в центре Земли. На короткое мгновение само его существование теряло временной предел. Увы, церковь была слишком бойким местом, полным света и музыки, чтобы здесь можно было толком помолиться. Не в силах сосредоточиться на словах молитвы, он начинал вспоминать недвижимость, которой занимался, перебирал в памяти лица и ноги знакомых женщин, думал то о дочерях, то о своих родителях. Об их смерти, такой несправедливой.
Они умерли вместе — мать через считанные минуты, отец в больнице спустя три часа после дорожной аварии, случившейся в сумерках, за неделю до Рождества 1949 года. Они ехали домой, в Гранд-Рапидз, с заседания местной фермерской ассоциации. На шоссе номер 21 был прямой участок, часто покрывавшийся наледью. Неподалеку текла река; начался снег. Произошло лобовое столкновение с «линкольном», водитель которого, паренек из Ионии, выжил, хоть и получил много рваных ран. По положению машин на шоссе трудно было определить, которую занесло, но Пайт, знавший отцовскую манеру вождения — отец вел машину с тем же медлительным упорством, миля за милей, как высаживал герань, — не сомневался, что виноват паренек из Ионии. Хотя сумерки есть сумерки, а отец был уже немолод… Возможно, оказавшись на плоском скользком участке, он растерялся, а при появлении впереди ярких фар запаниковал, машина на мгновение потеряла управление, и… Неужели у этого мирного добропорядочного цветовода с ровными искусственными зубами, тяжелой поступью и бесцветными короткими ресницами хватило смертельного безрассудства, чтобы загасить сразу две невинные жизни? Зачем тогда было считать каждый цент, на что-то надеяться, сеять семена, проращивать растения, доводить их до цветения?
Пайт представлял себе усеянный битым стеклом асфальт, безразличные снежинки, мерцающие в свете синих полицейских вертушек. Он учился тогда на втором курсе Мичиганского университета, хотел стать архитектором, но после гибели родителей почувствовал, что не сможет продолжать учебу на заемные деньги, эксплуатируя сострадание окружающих к сироте. Такой путь вызывал у него неодолимое отвращение. Он продал за бесценок свою долю прав на родительский тепличный бизнес брату Юпу, а сам записался в армию. После трагедии весь мир превратился для Пайта в скользкое место. Он навсегда остался в позе человека, пробующего носком ботинка свежий лед, прислушивающегося, не затрещит ли, готового отпрыгнуть назад.
«…отворим же сердца наши и помолимся за умерших, безвременно оставивших нас…» Пайт настроился на мысли о родительском бессмертии и увидел их в облаках — блеклых, маленьких, в рабочей одежде, как в теплице. Если бы они вернулись сейчас к нему, то только как чужаки, слепые ко всем его заботам, не ведающие и не способные изведать, как он мужал. Kijk, daar isje vader. Pas op, Piet, die hand bijt. Naa kum, it makes colder out… «Будь вежлив; и не встречайся с девушками, на которых тебе было бы стыдно жениться»… От мыслей о смерти родителей он молитвенно перешел к мыслям о неизбежности собственного ухода, как ни противоречила этому воздушная гармония света, бьющего в высокое белое окно.
Пайт вырос в более суровой церкви — голландской реформистской, среди лакированных дубовых панелей и мутных витражей с волхвами, раз и навсегда парализованными свинцовыми окладами стекляшек. Прихожанином родственной церкви, более умеренного детища Кальвина, он стал, пойдя на компромисс с Анджелой, не верившей вообще ни во что. Иногда он задумывался, что мешает и ему влиться в сплоченные ряды счастливых неверующих. Видимо, недостаток отваги. Гибель родителей сделала его малодушным. Для разрыва с верой нужна смелость, хотя бы на мгновение, а в человеческой душе присутствует не пополняемый запас смелости. В момент неожиданной смерти родителей этот запас исчерпался у Пайта до дна. Ныне жизнь облепляла его со всех сторон, даже лицо становилось все более плоским, не выдерживая давления извне. К тому же, его европейское стремление к порядку требовало, чтобы он воспитал христианами своих детей. Его дочь Рут — плоское напряженное лицо, как у отца, и непроизвольная величественность каждого движения, как у матери, пела сейчас в церковном хоре. При виде ее покорно раскрывающихся губ вся его кровь возопила: «Боже!», а предвиденье собственной смерти накрыло его, как прозрачная стеклянная крышка.