Закончив подсчет, Самарин невольно улыбнулся: нет-нет, он не ввел в наклад народную казну, а коммерция даже дала некоторый доход! Однако в ближайшие дни могла случиться, наверное, порядочная трата. Магоне сообщил, что есть возможность купить какие-то старинные итальянские гравюры на религиозные темы. Это для доктора Килингера — там чуть наметилась ниточка к Осипову, и упускать ее нельзя. А эти гравюры — предлог зайти к доктору.
Килингер встретил его не так радушно, как обычно. Войдя в его кабинет, Самарин понял, что помешал ему работать. Весь стол был завален бумагами, они были разложены даже на диване, на креслах, на подоконниках.
— От безделья и тоски взялся за одну свою старую работу, — сказал Килингер.
— О сумасшедших на войне?
— О, нет. Намек моего пациента я принял к руководству и дразнить гусей не намерен. Еще до войны я начал работать над учебником лечебной психиатрии. Жена прислала все мои материалы, и я пытаюсь работать. Кроме всего, — улыбнулся он, — эта работа — весьма необходимая психотерапия для меня самого. В работе я забываю обо всем на свете и об этой проклятой войне.
Самарин рассмеялся:
— Как бы ваш пациент не дал вам совет выбирать другие эпитеты для нашей войны.
Килингер не сразу понял и удивленно смотрел на Самарина, ожидая объяснения, но вот до него дошло наконец, и он безнадежно махнул рукой:
— Этот пациент сам же и вогнал меня в уныние. Да вы садитесь.
Самарин сел в кресло у стола, доктор, отодвинув бумаги, сел на диван. Спросил тревожно:
— Вы днем радио не слушали? Что там, на Волге?
— Я абсолютно ничего не знаю, — ответил Самарин. — А что там?
Килингер долго молчал, может быть, думал, стоит ли говорить.
— Будто бы мы залезли там в безнадежный мешок, — тихо сказал он.
— В последнее время столько разных разговоров! Я стараюсь не вслушиваться, и без того на душе горько, — сказал Самарин.
— Да нет, — повел головой Килингер, — это говорил человек сведущий, весьма сведущий.
— Ваш русский,пациент? — спросил Самарин и, не дожидаясь ответа, сказал: — Этот действительно в курсе событий. Так что же там, на Волге, произошло?
— Подробности он мне не рассказывал... — не сразу начал Килингер, не опровергая предположения Самарина. — Но что-то очень трагическое с нашей 6-й армией. Однако утром сегодня я слушал Берлин, и об этом даже намека не было. Наша 6-я армия доблестно ведет ожесточенные сражения. — Доктор помолчал и добавил: — Но я помню, как долго Берлин молчал и о нашем поражении под Москвой. Боже, как тревожно все это!
— Ну, профессор, проигранное сражение это еще не итог всей войны, — назидательно проговорил Самарин, подавляя в себе радость.
— Я понимаю, что тут что-то очень серьезное... очень. Я же все-таки психолог, я видел, как он был расстроен, даже подавлен.
— Кто? — наивно, спросил Самарин.
— Да этот мой пациент. Поймите меня, Раух, правильно. Я не сомневаюсь в нашей победе, но я так верил в быструю войну и скорую победу!.. Когда меня вместо фронта отправляли сюда и один генерал пошутил, что война будет такой короткой, что никто не успеет сойти с ума, я принял эту шутку как самый логический и самый веский довод. — Килингер встал и начал ходить по комнате. — Кровь, кровь нации — это ее жизнеспособность. Не считаться с этим не имеет права никто, никто, понимаете? А кровь льется редкой. Жена пишет мне, что мой коллега потерял брата и сына. Еще раньше я узнал о гибели под английскими бомбами семьи моего ученика. Это только то, что так или иначе коснулось меня одного, но не много ли? Нации было дано гордое право осознать свое арийское превосходство, а теперь, Раух, эту нацию истребляют.
— Но что такое особенно ужасное сказал ваш пациент? — спросил Самарин. — В конце концов, война — это война.
Килингер остановился перед ним:
— Что я должен думать, Раух, если такой человек, как он, вдобавок не немец по крови, потрясенно говорит, что на Волге происходит великая трагедия? — Килингер, видимо, решил, что сказал лишнее и заторопился: — Поймите меня, я не подвергаю критике или даже сомнению наши идеалы, я смотрю на происходящее глазами человека науки, призванной охранять жизнь человека, здоровье нации.
— Я понимаю вас, — тихо ответил Самарин.
И вдруг Килингер нагнулся к нему и стиснул его руку:
— Спасибо.
— За что?! — удивился Самарин.
— Невозможно, непосильно быть наедине с этими мыслями, а как их высказать? Кому высказать?
— Тому же вашему пациенту, который вас встревожил, — глядя в глаза доктору, ответил Самарин. — Он же встревожен, как и вы.
Килингер подумал и сказал:
— Нет, его тревога... какая-то другая, наверное, потому, что он не немец.
— Но, если он русский, у него тревоги вообще не должно быть. Наоборот.
— Но он же теперь против русских, — устало возразил Килингер.
— Давайте, доктор, отвлечемся от всего этого. Есть возможность приобрести старинные итальянские гравюры. — Самарин решил, что он уже получил достаточно информации и углубляться в этот разговор не следует.
Килингер интереса к его предложению не проявил. Не захотел он и играть в шахматы. Видимо, он целиком был во власти своей тревоги.
Вскоре Самарин от него ушел.
В течение дня он пытался хоть что-нибудь услышать о том, что происходит на Волге, но тщетно. Нужно было дождаться вечера — Вальрозе пригласил его сходить с ним в ресторан. Этот наверняка все знает.
Когда чуть стемнело, Самарин зашел к Рудзиту. Он нес для передачи радистке короткое донесение о том, что здесь среди осведомленных немцев идут разговоры о какой-то тяжелой драме, происходящей с их 6-й армией на Волге.
Рудзит только что вернулся с рынка и заканчивал свой нехитрый обед.
— Не раздевайся, — сказал Рудзит, — собачий холод. Таких морозов в Риге не припомню. — Он положил на горящую керосинку поднос — так он обогревал свою комнату. Опустившись на кровать, стал отстегивать деревянную ногу. — Когда такой холод, нога ноет, как живая, — морщась от боли, говорил он. — Еле дотерпел на рынке.
Отставив протез, он вытащил из-под кровати маленький радиоприемник и подключил к нему батарею. Послышалась музыка. Играл симфонический оркестр. Слышно было плохо.
— Батарея села, черт бы ее взял! Вот только Ригу и берет.
Трубы, трубы, трубы... рокот литавр. И вдруг Самарина бросило в жар — он узнал мелодию. Это была симфония Вагнера, которую он слушал в Москве в день его знакомства с Люсей, когда она позвала его в консерваторию. Да, это была та самая, тревожащая душу музыка. Он вспомнил, как, слушая тогда перекличку труб, посматривал на сидящую рядом Люсю, которая слушала музыку, закрыв глаза.