— Он же мог тебя в темноте не заметить, — осторожно вставил Самарин.
— Вот и он так оправдывался. А позвольте спросить, почему он спустил пар именно в ту минуту? Ничего, мои ребята его хорошо обработали, будет помнить. Им займутся и в городском штабе.
Так они проговорили, сидя на кровати, до наступления сумерек. И был этот разговор для Самарина невероятно тяжелым: ведь он был обязан разделять и тревогу, и ярость гестаповца, а в это время душа его пела от радости, и его поднимало как на крыльях чувство гордости исполненным долгом. Было ему так трудно, что он избрал за лучшее изображать молчаливое понимание всего, что говорил гестаповец.
Уже по ночной Риге Самарин шел к себе домой. Мороз пощипывал щеки, по ногам хлестала снежная поземка. И вдруг у него возникло ощущение, будто он идет в ту свою, такую далекую, главную жизнь. Он даже огляделся по сторонам — да-да, в его жизни уже была эта снежная поземка в морозную ночь... Вспышка воспоминания еще ярче, и он увидел себя в Москве, на Таганке, — в трепаных своих парусиновых башмаках он мечется по пустым улицам, боится идти домой. Там его ждет мать, а он не знает, как ей посмотреть в глаза. О, то была страшная для него ночь, от которой он начал новый отсчет своей жизни!
Воспоминание Самарина
За всю жизнь мать ударила его один раз. О как ясно и больно вспомнился ему сейчас тот далекий зимний день! Он учился тогда в пятом классе, учился кое-как. С первых классов все ему давалось легко, и у него выработалось твердое, вернее, упрямое ребячье убеждение, что школа — это совсем не такое серьезное и трудное дело, как твердят взрослые. И все более властно его влекла улица, с ее непрерывным, бередящим его душу движением. В четвертом классе пятерок не стало, двоек прибавилось. Но он уже не мог заставить себя серьезно заниматься уроками дома. Теперь ему мешало самолюбие. В пятый класс он кое-как перешел, но дела его пошли еще хуже, он стал дерзить учителям. Мать его в это время работала медицинской сестрой — в дневной смене, в школе это знали, и поэтому первое время вызовы ее в школу оставались только угрозой, однако страшной для него угрозой, так как он все-таки старался оберегать мать от неприятностей из-за него. Ради этого он шел на ложь, говорил ей, что в школе у него все в порядке. Ради этого он, наконец, совершал подчистку в табеле и не говорил матери о приглашениях ее в школу.
Все раскрылось. Классная руководительница однажды вечером пришла к ним домой. Мать, недавно вернувшаяся с работы, сидела на стуле усталая, сгорбившаяся и слушала учительницу. А потом сказала еле слышно:
— Я не знаю, что делать... Он меня убил.
— Может быть, он сам что-нибудь, скажет? — обратилась к нему учительница.
Он молчал и при этом нагло улыбался. О, если бы они знали, что он старался спрятаться тогда за этой дурацкой улыбкой, за которой была буря, хаос, конец света! И сейчас Самарин не может дать себе отчета о тех минутах. Он помнит только тихо сказанные матерью слова: «Он меня убил» — и как эти слова грохотали в ушах, а он с наглой улыбочкой, которую не мог сам сорвать со своего лица, смотрел на мать и видел, что он ее действительно же убил...
Он не заметил, как ушла учительница, а мать, не меняя позы, уронив руки, сгорбившись, сидела на стуле и смотрела в пол, где стояла только что притащенная ею тяжелая сумка с продуктами. И вдруг она встала и ударила его неумело, неловко и небольно. В это мгновение из глаз ее хлынули слезы. Хватаясь за него, она упала на колени и, прижимаясь к его ногам, бормотала:
— Не убивай меня, Витик, не убивай!..
Ему хотелось вырваться, убежать, но он пересилил это желание и, склонясь, обнял голову матери, прижался лицом к ее уже тогда седым волосам и заплакал
— Мама... Мамочка...
А когда она уснула, он тихо вышел из дому и всю ночь шастал по зимним улицам Таганки и только на рассвете, окоченевший, вернулся.
Вскоре после этого мать рассказала ему на кладбище об отце, и эти два события слились в его памяти вместе, как отметка на самом сердце, с которой он начал понимать себя и свою ответственность перед матерью. Больше он никогда и ничем ее не огорчал. Воспоминание точно шло рядом с ним...
Мама... Как же она живет там, в неведомом ему Белорецке? «Милая моя... Ты за меня не бойся... У меня все идет хорошо... Ты береги себя, ты должна жить долго-долго, и всю твою жизнь я буду чувствовать себя твоим неоплатным должником...»
Дверь ему открыл Леиньш.
— Жду не дождусь вас, господин Раух. Мне к девяти утра надо сдать в полицию карточки на всех жильцов. Один вы остались. Вот ваша карточка, посмотрите, правильно я записал?
Самарин посмотрел карточку и вернул ее Леиньшу:
— Все правильно.
— Извините, пожалуйста, но с этими карточками подняли такую горячку. Представляете? На всех жильцов за один день сделать такие карточки!
— Представляю, представляю, надо когда-нибудь и поработать, господин Леиньш!
Уезжая с Вальрозе в Берлин, Самарин согласился выполнить просьбу доктора Килингера и отвез его жене письмо и сверток с продуктами. От нее он привез ему связку книг, которые он просил прислать. Господи, сколько же пролежал этот сверток у него дома! Но он не мог, не имел времени на это.
Зима меж тем уже уходила. Ранняя весна разметала снег в грязные клочья, и весело журчащие ручьи смывали его в решетки. В водосточных трубах с грохотом рушился лед, и горловины труб выплевывали его на тротуары. И над всем этим победно смеялось солнце.
Самарин шел к профессору Килингеру и невольно замедлял шаг — не знал, как объяснить ему задержку книг.
Дверь открыл Килингер. Увидев Самарина, он всплеснул руками:
— Вы вернулись? Я уж думал, с вами что-то случилось! Заходите, заходите. — Он перехватил у Самарина сверток с книгами: — Раздевайтесь. Впрочем, я был уверен, что вы захотите побыть в столице подольше. Проходите, проходите. — Килингер взял Самарина под руку и повел в кабинет.
В первое же мгновение Самарин увидел там склонившегося над шахматной партией Осипова.
Осипов поднял на него удивленный взгляд:
— О, спонтанный знакомый? Теснота мира просто возмутительна!
— Вы знакомы? — обеспокоенно удивился Килингер.
— Спонтанно! — смеялся Осипов. — Мы живем в одном доме.
— Тогда поговорите, пожалуйста, а я прочитаю письмо жены. — Килингер отошел к окну и распечатал, письмо.
Самарин сел к шахматам и стал рассматривать прерванную его приходом партию. Но Осипов тут же свалил фигуры с доски.
— Позор без свидетелей легче, — сказал он. — Я уже дошел до того, что в качестве форы брал у доктора ферзя. Почему-то я никогда не стремился постичь эту игру. А вы?
— Не больше как затуманенные временем познания школьной поры, — улыбнулся Самарин.